Выбрать главу

— Я на всякий случай говорю, — ответил табунщик любимой приговоркой своего наставника. — Я-то уже привык к его рассказам, но он каждый раз изменяет легенду. Так что и в следующий раз его можно послушать.

— Ты плохо думаешь обо мне.

— Что ты! Просто старик обидчив. — Орынбасар улыбнулся опять, но теперь для того, чтобы ненароком не обидеть Булата. Они вышли на тропу и зашагали быстрее. — Недавно какая-то дикая бригада мимоходом разворотила мазар. Искали драгоценности… А их ведь нет в этих захоронениях. Старик как увидел, что испорчен памятник, так чуть не заплакал. Догнал шабашников, потом объяснился с председателем колхоза, а тот и не знал о «кладоискателях». Нашел он и вдохновителя этой затеи и навсегда отбил у него тягу к раскопкам. Говорили потом, что тот шабашник то ли подался на Север, то ли утонул… Бог знает… Люди говорят разное. Все это случайность, конечно, но старик теперь стал охранять памятники. Говорит, они еще пригодятся людям…

— Еще бы!

— Он и тебе не ради красного словца рассказывает, а чтобы ты проникся уважением к его любви… В общем, я не мастер говорить, но ты поймешь. Ты дослушай его.

Орынбасар замолчал, высказав со свойственной ему прямотой все то, что хотел сообщить Булату. Ради этого он и потащил гостя на холм. Обратно Булат шел более уверенно. Ему было всего двадцать шесть лет, он еще не знал, что такое сомнение и борьба с самим собой, и до этого часа лишь нежные и чистые мечты вели его по жизни. Теперь ко всему этому прибавился долг, вернее сказать, мечты и долг слились в одно. Он с признательностью обнял Орынбасара, но тот засмущался и отстранился от него.

Они вернулись вовремя — Копжасар уже ставил на дастархан деревянное блюдо с дымящимся мясом. Тут же стояло тегене, снова полное кумыса, и чашки.

— Ну, садись, гость, — пригласил старик Булата. — Ты уж не обессудь: свежинки нет у нас, отведаешь копченого мяса.

— Спасибо, ата. Не надо беспокоиться.

— У нас говорят: «Гость смущается, пока переступит порог, а потом уже черед краснеть хозяину». Но мясо должно тебе понравиться.

— Ну что вы, ата… Копченка — это же блеск!..

— На всякий случай говорю.

Джигиты рассмеялись. Копжасар быстро накрошил мясо, залил сверху наваристым бульоном, и все принялись за ужин.

Ночное небо безмолвно смотрело на землю. Звездам было тесно на нем, они нетерпеливо бросались вниз и сгорали в пути. Прохладный ветерок дул с моря и нес запахи водорослей. Холмы, нахохлившись, ждали часа, когда опять оживут в рассказе старика. Горы Каратау закрывали собой добрую треть неба, они, казалось, стали выше от гордости за свои города-крепости и шумные селения, богатые рудники и зеленые сады, которых люди не забыли. Гигантской аркой, повторяя контур небосвода, висел над землей Млечный Путь. И бродила под ним легенда, прикасаясь ладонями к горам, холмам, людям и мазарам, и неживое оживало от ее дыхания. И была она в эту ночь спасительницей людской памяти…

6

И вспомнил тогда Шакпак слова баксы Бекета: «Твое искусство не утоляет боли людей, а значит, ты не способен овладеть их мыслью». Куда там утолять боль людей, когда он не смог своим творением остановить одного бека! Чтобы знать людские мысли, надо жить ими, а стремился ли он к этому? Прав Бекет: он был одинок. И даже любовь к дочери Самрада, которая захлестнула его сердце, не спасла его от этого одиночества.

Рабы не любили, когда в новом городе появлялась Нурпия. Надсмотрщики начинали осыпать их ударами длинных четырехсвязок-камчей, беспрерывно кричали и злились мастера. Она приезжала на белом тонконогом ахалтекинце и подолгу смотрела на поднимающиеся дома. Вереницы арб тянулись с Каратау на побережье, доставляли камни на уступы, где они складывались в порядок. Сотни рабов с блестящими от пота спинами разрезали ножовками ракушечник, беспрерывно качаясь взад и вперед, подобно закованным в цепи подневольным гребцам византийских галер. Сотни рабов шлифовали белый и красный мрамор, доставляемый с юга морем, тесали гранит, гранили каменные украшения. Натренированными, четкими были движения рабов, борющихся за жизнь. Нурпия и стража пробирались к огнищам, где готовились краски и где чаще всего находился Шакпак. Здесь стоял невыносимый смрад и шум, но зато было интересно. Ухало и грохотало в кузнечных рядах, плескалась песня в гончарных мастерских, беспрерывно ругались у изразцовой печи. Лучшие мастера, собранные из разных земель, ковали здесь оружие и доспехи, готовили глиняную и фарфоровую посуду, обжигали плитки и поливали их поливой. Печи по распоряжению Самрада построили в стороне, чтобы дым не застилал город, и потому все издали видели, как едет Нурпия. Шакпак, вытирая руки о полотняный фартук, выходил ей навстречу и, держа коня под уздцы, вел мимо кузниц. У самой воды она спешивалась, и Шакпак принимался рассказывать Нурпип о своих замыслах. В го лето море было спокойным, волны мерно и тихо накатывались на пологий песчаный берег, а Шакпак говорил и говорил, боясь все время, что рассказ его может показаться ей скучным. Нурпия слушала и слегка кивала головой, временами окидывая его с ног до головы задумчивым взглядом. Тогда он и вовсе торопился с рассказом, начинал потеть, невпопад жестикулировать руками, измазанными цветной глиной, с еще большей горячностью доказывая своему молчаливому судье значительность этой работы. И после каждой встречи у Шакпака прибавлялась уверенность в том, что он верно замыслил и ведет строительство города. И чем дальше, тем больше он привязывался к белолицей молчаливой девушке, умевшей ценить его творение.

Стража всегда ждала конца их беседы в некотором отдалении. Воины, опираясь на копья, стояли цепочкой, растянувшись на длину полета стрелы, и никого не пропускали к берегу. Впрочем, горожане вскоре привыкли к уединениям Шакпака и Нурпии, а поскольку Самрад этому не противился, то ждали, что мастер скоро решится послать к вождю и сватов. Но этому не суждено было сбыться. Однажды ночью, когда Шакпак и Нурпия тайно встретились у моря, стрела впилась ему в грудь. Влюбленный Шакпак к тому времени давно уже позабыл о своем разговоре с баксы на плато, о его предостережении. Месяц провалялся он в постели, а когда встал, узнал, что Самрад запретил дочери выходить из дворца. В любимой работе попытался тогда Шакпак успокоить свое сердце…

А теперь он убеждался, что был не прав, живя одним только своим искусством. Оградило ли оно от беды его самого? Помогло ли соплеменникам? Стране? Почему все-таки дворец, в совершенстве которого он был уверен, не остановил завоевателя? Почему он не вознесся выше понятий «война», «завоевание», «умерщвление»? Он должен был построить именно такой дворец. И только такой дворец явил бы собой торжество его мысли и умения, и если он не способен на это, то лучше не созидать, не жить. Он, кажется, постигал смысл слов бесноватого баксы. Его искусство и вправду было мертво, он воздвиг ничтожный дворец, строил мертвый город, который пал с первым же натиском врага.

Мысль Шакпака работала лихорадочно. Подобно потоку воды, прорвавшему насыпь, была она и в своем стремлении сметала его недавние, кажущиеся прочными принципы, расчеты, горести и мечты. В воображении его рождалось что-то новое, и Шакпак в мучительном ожидании, словно безумный, забегал по зиндану.

Он то перевоплощался в баксы и кричал на всю темницу, а то начинал вдруг объясняться в любви, словно перед ним стояла Нурпия. Не помнил, сколько времени продолжалось это горячечное состояние, а когда оно прошло, Шакпак сразу почувствовал слабость. Последнее время он привык к этому. Он сел на пол, упершись спиной о шершавую стену, и задумался. Ясно чувствовал, что истина на этот раз близка, он дышал ее близостью. И он уже искал решение, ибо точно знал, что должен построить нечто такое, что простоит века, победит войны и завоевателей и будет говорить о духовном мире его народа. Ради этого он обязан выжить.

Ползком перебрался Шакпак на ложе и забылся в полудреме.

От лязга засовов он подскочил на каменном ложе. Ему, отвыкшему от звуков, показалось — прогремел гром. Неестественно громким показался хриплый голос стражника: