Он закрыл глаза.
И видел он теперь беркутчи, сорвавшегося с вершины высокой скалы Шеркала. Полы халата были привязаны к его рукам и ногам, и он летел, широко раскинув их, словно крылья. Все больше удалялся он от стены, описывая гигантскую немыслимую дугу. Царские офицеры и солдаты ошеломленно следили за его полетом. От недавнего их смеха над проводником, вздумавшим бросить им вызов, не осталось и следа. Кто-то не выдержал и отвернулся, чтобы не видеть страшного мгновения. Но проводник пролетел над ними, упал на землю — и был жив. Офицеры с громкими криками окружили, схватили его под руки, поставили на ноги. И тут беркутчи снова упал: у него был сломан позвоночник. По приказу командира ему передали обещанное вознаграждение — двадцать золотых колец и сережек, отнятых ими у женщин в только что повстречавшемся на пути ауле, — посадили на коня и отослали домой в горы. И не подумали они, что нельзя было сажать его в седло. Горец победил их, и они поспешили поскорее избавиться от него…
И теперь Манкас с обидой думал, что его сородичи чем-то похожи на этих офицеров карательного отряда, постаравшихся добить беркутчи. В правоте своей он не сомневался, страшно было оттого, что никто из сородичей не поддержал его. Он чувствовал себя так, как в тот день, когда повис в ущелье Коп-ажал. Этот миг перед падением врезался в память сильней, чем страх самого падения. Но тогда он был мальчишкой… Теперь он знал, что нельзя прыгать через обрыв, не обретя уверенности, что достигнешь другого его края. Только так. Нельзя жить младенчеством…
Манкас окинул взглядом притихший аул и вспомнил, как они с отцом в последний раз уходили за птенцом. Все было точно так же… Не мешкая, он стал собираться в дорогу. «Так и должно было случиться, — размышлял он. — Нельзя жить в слепом ожидании чуда. Жизнь людей — это непрерывное, неустанное движение к вершине, называемой счастьем. Только поняв это, можно противостоять несправедливости. Некоторые ищут счастье по долинам, найдя ему удобное для себя определение: земля обетованная. Но с такими время обходится безжалостно, ибо люди, подобно слепцам, начинают кружиться на одном месте. Разве путник не знает, откуда начал путь и как дался ему каждый шаг! И люди, если они составили нечто целое, общее, должны знать свое начало и помнить, что дал им каждый переход. Вести счет приобретениям. Только тогда их поступь будет твердой, взор ясным, мысли чистыми. Иначе до цели не дойти…» Сегодня он не смог убедить сородичей в их неправоте. Не смог заставить посмотреть на себя со стороны. И он знает, что им уготовано в будущем. Однажды они повиснут над пропастью, тщетно пытаясь найти опору. Во что обойдется им эта потеря?.. Хватит ли у них терпения и сил, чтобы после падения снова выкарабкаться наверх и продолжать восхождение? Вряд ли…
Манкас взял в путь связку тонкого волосяного аркана, по одному балак-бау и кайыс-бау, торсук с кислым молоком и кинжал, который никому не показывал.
Аул проводил его молчаливо. Он уходил, спиной чувствуя немой укор во взглядах сородичей. Неожиданно ему послышалось нечто, подобное гудению басовой струны кобыза. Звуки тут же замерли, но он определил, что они родились в юрте Амина, и в душе его посветлело.
Он ушел, не оглядываясь назад, крупными, размеренными шагами человека, умеющего беречь силы.
Мне, сыну одного из тех, кто потом и вправду с трудом выкарабкался из пропасти, понятны мысли и огорчения молодого Манкаса.
Я не стал беркутчи.
С приездом в аул тоже не повезло, оказалось, опоздал к самому главному: десятью днями раньше Манкас и Кенес взяли в Коп-ажале единственного птенца, мать которого была подстрелена совхозным шофером. Мы договорились идти в Коп-ажал следующей весной, когда беркут подберет молодую подругу и приведет ее в свое гнездо. Так уж почти всегда случается у поднебесных птиц: первой погибает самка, и пара складывается разновозрастная. И, как еще сказал Манкас, жадная к жизни. Он-то знал это…
От Манкаса я впервые услышал и о детстве моего брата Амина, который в юности привел аул обратно в Козкормес, а потом погиб на войне. На той самой кровавой войне с фашистами, где капитан Манкас потерял руку.
Как и в былые годы, я остановился в доме заведующего фермой Турасова, отца Кенеса. Сразу же собрались родичи, начались всевозможные расспросы, а потом за долгим степным ужином и завязалась, как я уже говорил, наша главная беседа.
Разошлись поздно, со вторыми петухами. Постелили мне в комнате, где жил Манкас, и остаток ночи Манкас, Кенес и я не сомкнули глаз, продолжая разговор. Я слушал последнего беркутчи из аула Козкормес, и он показался мне героем. Мне думалось, что такие люди становятся олицетворением своего народа. Почему же не должно требовать, чтобы весь народ был подобным этим своим сыновьям? И почему тех, кто хотел, чтобы родной народ возвысился, часто отвергали люди?..
Манкас оказался отверженным и в прямом и в косвенном смысле этого слова. Разделил, можно сказать, участь своего отца — беркутчи Асана. Жесткое требование Манкаса было не понято, а потому и не принято, и сородочи его так и не стали беркутчи. Так полагал я в ту ночь…
Уже занималась заря, когда сон наконец сморил Кенеса. Манкас замолчал и теперь курил папиросу, изредка покашливая и переворачиваясь с боку на бок.
А я лежал, заново переживая рассказ беркутчи о том, как они с Кенесом ходили в Коп-ажал. И мысленно читал стихи Пушкина, которые вдруг этой ночью ожили в памяти:
Сижу за решеткой в темнице сырой,
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном.
Клюет и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно;
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!
Меня словно захватила и понесла на крыльях какая-то невидимая, но всесильная стихия. И казалось мне, что я обретаю что-то давно в детстве утраченное, пришедшее с первым чтением этих стихов и ушедшее, когда меня заставили учить их наизусть.
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»
Стихи звучали в то утро как дань последнему беркутчи…
Манкас оделся и негромко скомандовал:
— Подъем!
Кейес приподнял голову, увидел уже одетого Манкаса и вскочил на ноги.
— На зарядку!
— Есть на зарядку! — Мальчик, тараща глаза, чтобы согнать сон, выбежал на улицу.
Манкас сел за стол, свернул самокрутку и закурил. День ожидался хлопотливый, и, хотя все было продумано им до мелочей, он решил еще раз проверить себя.
— Эй, урус! — раздалось из соседней комнаты, имевшей отдельный выход.
Рука с самокруткой замерла на полпути ко рту. Манкас на секунду прислушался к шуму за дверью, затем прихватил самокрутку зубами, застегнул ворот коричневой рубашки. Увидел в окно, как ритмично и легко приседает Кенес, то вытягивая руки вперед, то упирая их в бока. Мысленно стал считать, следя за его движениями: раз, два, три, четыре…
— Урус, ты встал?
Дверь распахнулась от удара, и на пороге появился улыбающийся Турасов — мужчина громадного роста, полный, широкоплечий и с длинными руками, настоящий гигант.
— Что не подаешь голоса? Язык проглотил?
Он подошел тяжелыми шагами, от которых зазвенели стекла буфета, стоящего в углу, положил перед Манкасом кипу свежих газет на казахском и русском языках. Сел рядом.
— Как дела?
— «Беломор» не привез?
— Нет в сельпо.
Манкас кивнул, затянулся махоркой и закашлялся.
— Мальчишку не загнал? — Турасов весело рассмеялся. — Вижу, за эти полмесяца он изменился. Вытянулся, осанка другая стала… Ишь, как старается! — Он с любопытством уставился в окно, потом оглядел комнату. Задержал взгляд на постели Кенеса: черной кошомке, сложенной вдвое, седле и седельной подушке, несколько десятков лет провалявшейся в кладовке и недавно извлеченной сыном, чтобы класть под голову.