Выбрать главу

Зауреш, прислушиваясь к незатихающему шуму, принялась кормить Дарию. Сопя и обжигаясь, как раньше, когда пили кипяток, солдаты ели бульон, скребли ложками по дну котелка. Кто-то задымил махоркой, раскашлялся.

— Они благодарят тебя, Зауреш, — передал их слова Талап.

Зауреш еле заметно кивнула головой.

Неожиданно один из раненых запел грустную песню, а остальные, кто лежа, кто сидя, стали слушать ее. Пел солдат тихо, наверное, боясь нарушить покой больной девочки, и долго, и была его песня похожа на благодарность жизни, которой он живет, солнцу, которое он видит, пути, которым идет… И показалось Зауреш, что слышала она подобную песню в детстве, и пел ее старик казах, навестивший однажды раненого отца. Такая же мелодия, та же грусть, тот же проникновенный голос… И подумала она о том, что давно уже не звучала в ее доме песня. И еще подумала, что судьба была несправедлива к Сатыбалды, поставив на его пути казаков, а не этих людей той же русской земли, которым, видимо, понятна любовь к родине и не чуждо сострадание к чужому горю. Может быть, их еще мало, потому и не довелось Сатыбалды встретиться с ними?.. Добрых людей ведь вообще мало на земле…

Пылал огонь в очаге, и Зауреш старалась не смотреть на него, боясь увидеть девушку, любившую, как и она, носить волосы вроспуск, не заплетая. Слегка пропотела от горячей сорпы и, облегченно дыша, уснула Дария, заснул под чужую песню Даурен, а Зауреш сидела, обхватив колени, и сквозь полуопущенные веки смотрела на воинов и тихо думала о завтрашнем дне, о разлуке с дочерью, которая поедет в Карабау и, если бог даст, еще дальше — учиться, постигать то хорошее и доброе, что создали и создают на земле люди. А когда она вернется, думала она сквозь сон, я расскажу ей о нашем деде Бараке…

— Он был так стар, Дария, что даже на мягких пуховых перинах его тело покрывалось плешинами, — стала тихонько рассказывать она. — Он мучился от болей. Так продолжалось до тех пор, пока кто-то не посоветовал сделать для него ложе из песка пустыни. Он был и вправду уже близок к земле. Ложе из золотого тайсойганского песка поддержало его силы, старик окреп. И в скором времени сородичи стали бояться попадаться ему на глаза, потому что он начинал говорить о судьбе того человека, которого видел, а слова его всегда сбывались. Говорили даже, будто бы люди втихомолку проклинают его долгожитие, это значит — его мудрость становилась людям в тягость. Ты слышала, Дария, чтобы в прозорливости видели зло? Нет?..

А старец возлежал на песке, изредка переворачиваясь с одного бока на другой, и не замечал своих движений: они были скорее согласием тела и земли, нежели итогом ощущений. Он становился мудрей и мудрей, а для мудреца ведь все важно. И он наблюдал жизнь, и беспрерывно бормотал, и люди бежали от слов, рассказывающих о будущем, подобно овцам от камчи пастуха. Боясь услышать о возможном несчастье, они отказывались от мудрости, накопленной им за долгую жизнь. Ты слышишь, доченька, мой рассказ?

— Слышу, — ответила Дария.

— Ты уже вернулась?

— Да.

— Ты повидала народы? Узнала, что знают их лучшие сыны и дочери?

— Узнала, мама.

— Тогда надоумь детей тех, кто окружал нашего деда! Они сами ничего не создали и, даже больше, не хотели быть простыми пересказчиками истин, которыми обладал он. Они потеряли веру в себя, значит, и в ближних, но оставили на земле детей. Дети уже выросли, надоумь их.

— Хорошо, мама.

— А простишь ли ты меня, доченька? Я ведь находилась к нему ближе других.

— Прощаю, мама. Ты единственная, кто сохранил для меня этот рассказ. Теперь я поведаю его всем. Может быть, ты достигнешь возраста деда Барака, тогда я сделаю тебе ложе из золотого песка Тайсойгана. Принесу его сама…

И Зауреш во сне заплакала от доброты дочери…

Земля покоилась под куполом неба. И в этом океане сини и безмолвия старуха боролась с одиночеством, стараясь, чтобы мир ее воспоминаний не разрушили слезы. Она была очень стара. Переступила тот таинственный порог человеческой жизни, за которым человеку в спутники предназначены уже не люди, а мысли, рождаемые ими. Но даже здесь ее пыталось настичь одиночество.

И переступив порог мудрости, еще не осознавая, что это значит, Зауреш оглянулась вокруг и замерла. Ее великий дом был полон жизни, словно в праздник, когда люди собираются все вместе и их можно охватить одним взглядом. Словно время уплотнилось и далекое стало близким, мертвых не стало, а те, кому уготовано будущее, уже родились. Смех, плач, крики… Зауреш была озадачена. Но среди моря смеха она услышала плач голодного ребенка, голос показался знакомым, и Зауреш подумала, что поступила верно, взяв с собой котомку. Потом мир заполнили мужские голоса, они шли непоколебимо, как стена, но Зауреш легко остановила их у самого горизонта. Однако песню о золотоволосой, которую кто-то тихо, проникновенно и долго пел, она не стала прерывать…

Снег искрился на солнце. Каждый раз, когда ветер устанавливался с северо-востока, где теперь в вечном окружении туч чуть виднелись вершины гор Акшатау, начинались бураны. То ослабевая, то вновь набирая силы, они длились по нескольку дней, и всегда после них земля оказывалась тщательно укутанной в мелкий плотный снег, похожий на песок пустыни. Такой же чистый, и так же развалившись гребнями, только более пологими и мелкими, он сверкал на неожиданном зимнем солнце весело и беззаботно, словно приглашал и людей радоваться вместе с ним.

Так было и сегодня.

Зауреш с сыном вывели отощавших овец со двора и погнали в степь. За месяц, который прошел после отъезда Дарии, Зауреш заметно окрепла, движения ее обрели уверенность, хотя оставалась она еще худой и ее старый тулуп сидел на ней так же просторно, как на Даурене доха Сатыбалды из волчьего меха.

Она молча шла за сыном. Снег неподатливо уминался под ногами, скрипел, на его сверкание было больно смотреть. Овцы бежали друг за другом, не останавливаясь и не пытаясь разгребать снег: травы на этом месте было мало, и лежала она глубоко.

А за ними в белом безмолвии стоял домик, из высокой глиняной трубы отвесно вверх тянулся синий дым, лежала тропка, как нить, ее проложили они с сыном. Они были здесь одни, оживляли пустынный край, мир словно держался на линиях, расчерченных ими, и на короткий миг Зауреш показалось, что они сами крепки и бессмертны. Ей стало хорошо от этого ощущения. В промежутках между зловещими буранами выпадает затишье, сказала она себе мысленно в такт шагам. Знойножелтые дни лета прерываются дыханием грозы… Странник в безнадежном устремлении вперед вспоминает забытую улыбку матери… Лишь бы ее больше не мучил приступ. Это самое главное. Нет ничего хуже быть в полном сознании и не владеть собой… Зауреш остановилась, чуть не уткнувшись в спину сына.

Овцы, фыркая, копошились в снегу, рыжели их спины, усыпанные сенной трухой. Здесь рос шагир — трава-сабельник, сухие стебли его и сейчас вырывались из толщи снега, овцы старались добраться до низа, густой поросли.

— Пожалуй, дальше не пойдем, — сказал Даурен. — Здесь и белый донник неплохой.

Зауреш огляделась. Они дошли до старых колодцев, где и вправду трава осенью выглядела сочной.

— Не спускай с них глаз, — предупредила она сына. — Сейчас как раз волки рыщут по степи.

— Тут все как на ладони. — Даурен стал заходить спереди овец.

— Смотри не обморозь щеки.

Даурен улыбнулся. Он почти не разобрал слов матери, улыбнулся просто звуку ее голоса.

Зауреш зашагала обратно. Шла, тоже улыбаясь и чувствуя, что Даурен смотрит ей вслед и, конечно, видит тропинку от порога дома до центра белой равнины. Именно то, что твои следы четки и единственны, а другие — застыли под снегом, таинственны и невидимы, создавало ощущение, что только ты, это место, этот миг — жизнь. Что она освящена гибелью Сатыбалды, и, вместо посвящения ему молитв, надо идти и идти вперед с высоко поднятой головой. И в этом мире у нее есть сын, который сейчас смотрит на нее. Утренние следы — часть моего жизненного пути, сказала она себе. И сын видит их. От этой мысли ей стало покойно.