— Где? — вырвалось у Вии.
— У Зариней.
— За кого ты меня принимаешь! — воскликнула Вия, не в силах скрыть легкого замешательства. — Я просто сама… прочла, положила обратно и… — В комнате Альвины пробили часы. — …и мне стало завидно.
— Поздно уже, — поднимаясь, сказала Лаура.
Вия смотрела в сторону, куда-то в пространство, и глубокая, щемящая грусть в ее таких ясных обычно глазах никак не вязалась с вызывающей, почти бесстыдной чувственностью, написанной на лиловых, липких от варенья губах.
— И знаешь, мне вдруг пришло в голову: что, если бы это письмо было написано мне? — Ее голос дрогнул. — Хватило бы у меня сил вынести все, что выносишь ты? Если бы мне написали: «Когда становится невыносимо тяжело, я стараюсь думать о Тебе и…»
Лаура сделала движение.
— Давай обойдемся без цитат.
Однако Вия, поглощенная своими чувствами, как токующий тетерев брачной песней, ничего не слышала, кроме самой себя. Может быть, в действительности она выпила больше, чем кажется?
— Смогла бы я жить, ничего не зная, кроме работы и детей, кроме грядок и кастрюль? — горячо продолжала она. — Отправлять посылки и выносить сплетни? Годами ходить в одном платьишке и бессильно смотреть, как проходит жизнь? Смогла бы я заплатить такую ужасную цену за эти слова?
Вопросы, которые она приглушенно выкрикивала в ночной кухне, были чисто риторическими и вовсе не требовали ответа, и Вия будто проснулась, когда Лаура сказала:
— Нет.
Они смотрели друг на друга — Лаура серьезно и спокойно, а Вия — вопрошающе, тревожно.
— Нет? — переспросила Вия, вдруг став неприязненной, резкой. — Ты права, поменяться с тобой местами я все же не поменялась бы, хотя меня никто и не любит так, как… твой рыцарь Рич, и на мою долю остаются одни Эгилы — одни кастрированные бараны.
На глазах у Лауры с Вией произошла точно такая же перемена, как недавно с Альвиной, в этом смысле она целиком пошла в мать: свет грусти, раздумий, только что озарявший ее лицо, развеялся без следа, и черты стали грубыми, бездуховными. Лаура подумала, что, оберегая себя от страданий, она взбаламутила что-то в золовке, она видела это и понимала, но поправить не умела, зная, что Вия, стыдясь своей минутной слабости, будет отвечать теперь только грубостью.
Вия отставила кружку, повынимала заколки из волос, которые пепельно-желтыми прядями рассыпались по серебристому шелку, сняла платье и накинула на спинку стула, где висели чулки.
— Знаешь, когда он привез меня домой, я предложила ему — зайдем, останешься до утра…
В одной комбинации, шлепая по полу босыми ногами, она прошла в угол и налила воды в таз. Потом направилась за полотенцем.
— Если бы ты видела, Лаура, как Эгил стал мяться, заикаться. Комедия! Боится, что разбудит мать и тебя, чего только не молол. Я говорю — залезем в окно, но тут залаял этот дурак Тобик… Фу, как от полотенца разит дымом. Не буду больше вешать на кухне… Да, и мой Эгил, можно сказать, позорно бежал. Начитался наших брошюр о любви и браке…
Вия презрительно хмыкнула и начала мыться: черпая полные пригоршни воды, поливала, мылила и терла лицо, шею и плечи, будто стараясь вместе с пылью и пудрой смыть и пьяное уныние. Гладкая кожа ее покраснела и, чистая, заскрипела под ладонями. Потом она долго и с удовольствием вытиралась. Плечи в свете матовой лампы белели округлые, соблазнительные, движения были исполнены довольства и лености сытой кошки.
— Иной раз, честное слово, так и кажется — он еще верит, что детей приносят аисты! Вежливый… до ужаса, до тошноты. «Спасибо» да «пожалуйста», и за локоток придержит, чтобы не упала в темноте. А ночь такая… звездная. Хочется, чтобы обнял тебя, стиснул так, чтоб дышать было нечем, чтобы душа запела…
— Спокойной ночи, — тихо сказала Лаура.
Она прошла в комнату, разделась и легла, чувствуя смертельную усталость. Но сон бежал от нее. Сухой треск мотоцикла во дворе расколол ночь на две части, которые теперь удалялись друг от друга, как куски треснувшей льдины на быстром течении. Лаура лежала, заложив руки за голову, глядя в темноту, которая обволакивала привычные вещи мутной серостью, делая их чужими, незнакомыми…
«Когда мне становится невыносимо тяжело, я стараюсь думать о Тебе. И считаю оставшиеся месяцы. Потом перевожу месяцы в дни, дни в часы, часы в минуты, минуты в секунды. И хотя их получаются миллионы, секунда — это что-то короткое-короткое…»
Лаура вновь старалась уйти от воспоминаний извилистыми окольными тропами, однако на сей раз это не удалось, и, не в силах противиться им, она погружалась в прошлое, как всегда, каждый раз, когда разворошат пепел забвения. Она умела только скрывать свою боль, прятаться за безразличием, за иронией, но не более того.