Выбрать главу

Он сидел, словно обалделый, удивляясь себе, себя не понимая, но ничего не мог с собой поделать — волшебство мгновения оказалось сильнее его. Потом, опомнившись, он отвязал уключину и поспешно, без шума, скрылся в камышах. Отсюда ему был слышен только всплеск воды, когда она выходила на берег, и видно низкое черное небо, которое пронзали стрелы молний.

Четверть часа спустя, когда Рудольф наконец выбрался на берег, там уже никого не было, только на песке остались узкие следы босых ног. Смотав удочку, с которой в камышах сорвало крючок, он засунул весла в ольховый куст, запер лодку и с садком в одной руке, удочкой и спиннингом в другой побежал на гору в Томарини. В любую минуту мог начаться дождь, потемневшие деревья шумели тревожно, пугливо, ветер катил по двору обрывки бумаги, небо, трещавшее, как рвущийся холст, раскалывалось прямо над крышами.

На кухне была одна Альвина. Он вернул ключ и поблагодарил. Никто больше не появился. Тобик все же оказался не на высоте. Мог бы выбежать, залаять на весь дом, извещая, что… Так нет же, забрался куда-то и, наверное, спит, перед дождем хорошо спится. Рудольф стал прощаться, первые крупные капли срывались с неба. Ему не предложили переждать, пока минует гроза, — возможно, Альвина не заметила, что уже начался дождь.

Шагая через сад, Рудольф еще торопился, а потом уже нет. Дождь набрал силу, перешел в ливень, редкие деревья все равно не могли задержать белых потоков воды, низвергавшихся с неба. Так что терять было нечего… Капли, нет, не капли — целые струи били ему в лицо, на мокрой глине разъезжались ноги, над головой стоял беспрерывный грохот, а он шел и шел, не ускоряя и не замедляя шага, только замечая, что рыба в садке ожила, затрепыхалась, радуясь влаге.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Дождь все еще шел, но уже не такой сильный, капли стучали, хлопали, барабанили, изредка падали Рудольфу на ноги, но он не отодвигался от люка, сидел, обхватив руками колени, и смотрел, как гроза постепенно удаляется. Он сидел в полном одиночестве, не полез на сеновал даже Шашлык, не иначе как пристроился на кухне, в сухости и тепле. Время от времени капало и за спиной у Рудольфа, в сено. Высушенная солнцем крыша кое-где пропускала воду, она и будет течь, пока древесина не набухнет. Или, может быть, выкрошилась дранка? Надо в ясную погоду приглядеться, где именно светится крыша, в чем там дело, и подправить. Эйдису уже не все под силу, он-то держит фасон, но заметно: состарился за эти пять лет… Неужели правда уже прошло пять лет? Странно, но именно сейчас, когда он бездельничает и минуты ползут улитками, ему вдруг пришла в голову мысль о жестоком, неумолимом беге времени.

Мы не замечаем, думал он, как мчится время, так же как не ощущаем движения Земли в мировом пространстве…

Сверкнула молния. Четырехугольник люка проступил мутно-желтой заплатой на черной ткани тьмы, выплыли из мрака контуры пуни, колодезный журавль, яблони и сбитые ветром яблоки. Бледный свет вспыхнул и погас, ночь опять сомкнулась, воздух струился, полный влаги и свежести, а дождь, как оркестр, под сурдинку аккомпанировал далекой валторне грома.

И Рудольфа вновь охватило чувство одиночества. Что с ним стряслось? Почему в тиши на него снова и снова накатывало гнетущее чувство сиротливости? Ведь он ездил сюда именно ради тишины, уединения, — приезжал утомленный лихорадочным темпом жизни, пациентами, женщинами, и здесь, в Вязах, среди полного покоя оживал. Ловил рыбу, ходил за грибами, колол дрова и носил воду, даже чистил рыбу и картофель, чего никогда, кроме как тут, не делал, или же, выйдя из лодки на дикий, заросший берег, ходил босой и голый, коричневый от загара, пел про себя, валялся где-нибудь на полянке, наблюдая, как мимо проплывают парусники-облака, и не желал никого и ничего… Он никогда не успевал соскучиться. Едва подступала тоска по привычному, он тут же уезжал.

Уехать?

Но куда?

Он очень смутно представлял себе, куда и зачем он мог бы отправиться. Приехал он только позавчера, на сей раз тоже по зову той странной, но теперь уже привычной тоски по отчему дому, что ли, которую вызвало длинное-длинное письмо Путрамов, где рукою Эйдиса, еще достаточно твердо державшей молоток, но не ручку с пером, было коряво нацарапано неизменное обращение: «Здраствуй друк! Окуни в нашем озере уже по тебе соскучились…» Эйдис и особенно Мария огорчатся, если он уедет. Да и вообще, разве ему хочется уезжать?