Федор очень сильно любил их обоих и, когда они ссорились, так боялся, что до крови обкусывал ногти на руках, и мать потом водила его к врачу, который назывался очень трудно и непонятно, и врач, поглядывая на Федора, говорил матери, что он — «очень нервный мальчик». Федор не знал, хорошо это или плохо, но на всякий случай пугался и начинал скулить, и мать в сердцах вытирала ему слезы носовым платком, у которого был жесткий, противный кружевной край.
А в тот вечер они не ссорились. По крайней мере, Федор из своей комнаты, в которую его услали, ничего не слышал, хотя только делал вид, что играет, а на самом деле не играл, а, весь напрягшись, слушал, что происходит в большой комнате.
Он сидел на полу, вытянувшись в струнку и прислушиваясь изо всех сил, и бессмысленно складывал из конструктора нелепейшую башню такой высоты, что она постепенно все кренилась и кренилась набок. И точно знал, что, как только он положит еще одну, последнюю деталь, башня обрушится со страшным грохотом, обломки разлетятся по всей комнате, и нужно будет лезть под кровать и подползать на животе в самый дальний и темный угол, где всегда было пыльно и про который он придумал, что там живет страшенный паук. И он уже заранее боялся этого паука и со сладким ужасом ждал, что башня рухнет и нужно будет ползти.
Потом мать громко сказала:
— Прекрати шуметь!
Голос у нее дрожал.
А отец сказал:
— Хоть к нему-то не вяжись! — подошел и плотно прикрыл дверь.
Тогда шестилетний Федор бросил свою башню и лег на бок у закрытой двери, чтобы не пропустить скандал, вовремя выскочить, если понадобится.
Тот самый непонятный врач, который назывался длинным и трудным словом, часто говорил матери, что ее сын «не по годам серьезен», и, лежа под дверью, Федор вдруг вспомнил это выражение и некоторое время думал о том, что значит «не по годам». Как это — не по годам? По годам ему шесть, он знал это точно, скоро будет семь, и он тогда в школу пойдет. Тут он стал думать, что бы ему хотелось на день рождения, и придумал, что ему хочется красную пожарную машину с лестницей. Только непременно с лестницей. Нужно об этом сказать отцу, потому что машины — Федор это знал — дело мужское.
За дверью что-то говорили, довольно тихо, и, устав бояться и прислушиваться, он лег щекой на руку и стал изучать свою комнату из этого неудобного положения. Комната казалась странной и по-другому устроенной. Вон шкаф, там на нижней полке лежат его пожитки, а все остальные полки заняты плоскими белыми штуками. Штуки сложены аккуратными стопками. Время от времени мать достает из шкафа такую штуку, взмахивает ею, и она превращается в пододеяльник или простыню. Вон столик и стульчик, за ними он должен играть. Отец всегда говорит, что у человека должно быть место, чтобы играть, как будто можно играть за столом!.. Как там играть-то? Даже к паровозу вагоны не прицепить. Паровоз на столе помещается, а вагоны уже нет!.. Вон медведь на кровати, его бабушка подарила, отличный такой медведь, с кофейной мягкой шерстью и коричневым носом. Медведя Федор обожал и звал его Мишей.
Так он лежал, размышлял, удивлялся и совершенно отвлекся от того, что происходило за дверью, и вдруг вбежала мать. Она так резко распахнула дверь, что ударила его, но Федор от удивления даже не захныкал. Мать больно схватила его под мышки, подняла, как будто он был тяжелой сумкой, и стала трясти им перед отцом. У Федора с ноги даже сандалик свалился, и колготки съехали и болтались.
— Ты бы хоть его пожалел! — говорила мать и трясла Федором. — На меня наплевать, а он как же?!
Она не кричала, и Федор решил, что ничего страшного не происходит, можно не бояться, и не боялся.
Отец сидел отвернувшись, на него и на мать не смотрел.
А потом посмотрел с отвращением.
— Не так, а эдак хочешь меня достать, — сказал он, но тоже негромко. — Нашла чем меня останавливать, идиотка! Да я его знать не хочу! Весь в тебя… урод!
Это Федор потом понял, что отец про него сказал «урод», уже когда был большой, а раньше никак не понимал. Он только знал, что «урод» — плохое слово и бабушка его говорить не велит.
— Папа, — сказал шестилетний Федор и стал болтать ногой, чтобы скинуть и второй сандалик тоже, — бабушка говорит, что про людей нельзя говорить, что они уроды. Ты про кого так сказал?
— Убери его, — попросил отец ласково. — Убери его сейчас же, или я за себя не отвечаю!
Федор тогда тоже не знал, как можно отвечать или не отвечать за себя, и собрался было даже спросить, но не успел. Мать прижала его к себе крепко-крепко, так что ему стало неудобно, хотя он любил с ней обниматься и обнимался всегда от души, с чувством, подолгу, и потащила обратно в комнату.
Тут он вдруг заподозрил неладное и встревожился. Ему показалось, что мать вот-вот заплачет, а для него не было худшего горя, чем ее слезы.
— Мам, ты чего? — спросил он испуганно и посмотрел ей в лицо. — Ты чего, а?
— Ничего, ничего, сыночек. Все хорошо, — сказала мать, и он понял, что не зря заподозрил — у нее был странный, насморочный голос и нос покраснел. Может, простудилась? Федор не любил простуживаться. Бабушка натирала его скипидаром и ставила горчичники, которые жгли.
— Мам… я макарон хочу!
— Сейчас, сейчас будем ужинать. Скоро.
— Ну, я пошел, — объявил с порога отец. — До свидания. Вещи мои завтра соберешь, я заеду.
Мать вцепилась в Федора так, что он взвизгнул:
— Больно!
— Прости меня, сыночек.
Держась очень прямо и не выпуская плечика Федора, за которое она ухватилась, мать повернулась, и Федор вынужден был повернуться вместе с ней.
— Мам, пусти!.. И я макарон хочу.
— Почему прямо сейчас? — спросила мать ужасным, не своим, мертвым голосом. — Зачем сейчас? Что за спешка? Может быть, утром поедешь?
— Да какая разница, утром, не утром, — устало ответил отец. — Самое главное, мы все решили.
— Решили? — переспросила мать.
— И не начинай! — Отец повысил голос, и Федор окончательно перепугался. Выходит, скандал все-таки будет, а он не успел, не сообразил, не отвел беду заранее!
— Мама, — заскулил он в надежде отвлечь ее, — я макарон хочу!.. Или каши! Каши даже еще лучше!
Он не любил кашу, но знал, что мать всегда была довольна, когда он ее ел. Каша считалась «полезнее» макарон.
— Ну и уходи, — выговорила мать. — Давай, мчись, вдруг опоздаешь! Или тебе там по шее дадут, если вовремя не примчишься? Давай-давай, мы и без тебя справимся! — И она опять больно подхватила Федора под мышки и прижала к себе. — Правда, миленький? Правда, мой хороший? Никто нам не нужен, мы сами, сами!..
Вот этого подросший Федор и не мог ей простить — того, что они «сами»!.. Он помнил это очень отчетливо всю жизнь и, когда подрос, стал помнить даже острее, чем в детстве.
Отец ушел не за хлебом и не к бабушке поехал, он ушел навсегда, вот что означало их сидение на диване с грозными напряженными лицами. Он ушел и как-то очень быстро про них забыл — и про мать, и про Федора.
Несколько раз он приезжал, и Федор тогда все еще до конца не понимал и каждый раз удивлялся, почему отец забирает его на улицу и они торчат там так долго. На улице, на продуваемом со всех сторон унылом пространстве московского двора, было скользко и неуютно. Они слонялись возле гнутых ржавых железок, которые когда-то давно были каруселькой и лестничкой — в этих карусельках и лестничках выражалось «благоустройство московских новостроек».