— Ну вот, тепереча поедим, а то селезенка екает, как у лошади после водопоя, — сказал Гриша.
Из сумки, точно из волшебной самобранки, появились фляжка молока, — яйцо, вяленая брюква и черный хлеб-развалюха. У Леньки слюна прокатилась по горлу. Гриша заметил это, поделился хлебом. Перекрестившись, принялся за еду. Верхняя губа у него дергалась по-заячьи, мясистый рыхлый нос прискакивал. С молоком управился моментом, а хлеб откусывал экономно, даже крошки с бороды подбирал. Ленька тоже смолотил свой кусок, хотя он был сух, как опилки.
— Вкусно? — Гриша положил, на русую Ленькину голову тяжелую, как будто распаренную, ладонь. — Хлебушек калачу дедушка. Без него сыт не будешь, — рассуждал он, заворачивая в тряпицу остатки краюшки. — От многого прегрешения страдают люди. В писании сказано: будет мор и голод, человек не докличется человека, только хищные звери будут по земле рыскать. Все в руках божьих. Мы вот по ковриге съели и все не наелись, а Христос одним хлебом накормил пять тысячей человек!
— Как это он? — изумился Ленька, пытаясь представить толпу в пять тысяч: наверно, Чижовского поля не хватит.
— В том и сила слова господня! — Горбунов твердо поднял кверху указательный палец, как бы уперся им во что-то невидимое.
Закуковала кукушка. Ленька, растянувшись на плаще, стал считать, сколько раз накукует. Гриша ушел к стаду.
Должно быть, прошло немного времени, но Ленька, не дослушав кукушку, уснул, пригретый солнцем. Очнулся — Гриша стоит перед иконкой Георгия Победоносца, бормочет загадочные слова:
— Владыко господи, власть имея всякой твари, тебе молим, тебе просим, яко же благословил и умножил стада патриарха Иакова, благослови и стадо скот сих и избави его от насилия дьявола, от хищного зверя и поветренного падежа…
Ленька и дальше лежал бы не шелохнувшись, только, как на грех, засвербило в носу — чихнул в рукав. Гриша подобрал с земли икону и, согнувшись, шагнул в шалаш. Сейчас, днем, Ленька не боялся пастуха, но стало как-то не по себе от его бубнящего голоса: он не просто молился, а разговаривал с богом, как будто с человеком, истово просил у него помощи. Ленька потихоньку поднялся, взял корзинку и побежал к матери.
Вечером бабка послала Леньку толочь овсяные отруби. Своей ступы не было, чаще всего он ходил к мельнику. У Василия Капитоновича самая лучшая ступа в деревне: внутри гладкая, без защербинки, окованный железом пест подвешен на зыбком березовом очепе, как на пружине качается.
По бревенчатому взвозу Ленька поднялся на просторную Коршуновскую поветь. Василий Капитонович у приоткрытых ворот плел из ивовых прутьев вершу. Рыбы он ловит этими вершами жуть сколько. Ставит их в протоках заводей, а сойдет вода, перегородит вместо ставней вершами мельничную плотину. Леньке не забыть, как они с Минькой Назаровым прошлым летом вытряхивали из узких прутяных хвостов плотву. Две верши сумели вытащить, третью не хватило силы удержать: сбило течением в пенистый омут, и они с перепугу убежали на ту сторону реки и не вернулись к мельнице, пошли берегом к Коровьему броду. И долго Ленька стеснялся встречаться с мельником, все казалось, как глянет он, так и определит его вину. Взгляд у Василия Капитоновича зоркий, глаза не здешние: черные, с беспокойным блеском. В вороной бороде проседь, словно инеем схвачена, лицо шадровитое — изрытое оспой.
— Дядя Вася, можно, я потолку? — спросил Ленька.
— Валяй стукай, — не отрываясь от дела, разрешил Коршунов.
Высыпал Ленька отруби в ступу, подставил ящик под ноги, чтобы доставать до ручек песта, и, что было силы, принялся качать его: потянет вниз, а вверх пест сам спружинит да еще и поддернет. Быстро устанешь. Ленька привык считать удары — когда считаешь, работается легче. Для отрубей надо двести ударов. Приходили на память Гришины слова, и снова удивляло, как это можно одним хлебом прокормить пять тысяч человек? Вот бы в деревне случилось такое чудо. И народу немного.
Поветью прошла сноха Коршуновых, тетя Настя, и, словно услышав Ленькины мысли, вернулась из избы. Тихонько, из-под передника сунула на дно лукошка большую ковригу ржаного хлеба. Она добрая и красивая. Наверно, все люди такие в той дальней деревне, из которой привез ее сын дяди Васи — Егор.
Домой Ленька влетел, точно за ним кто гнался. Бабка Аграфена с матерью сидели на приступке на мосту, перебирали лук.
— Мама, смотри! — Выхватил из лукошка ковригу, положил матери на колени. — Тетя Настя дала.
— Сказал ли спасибо?
— Нет, не сказал. Забыл. Растерялся, хлеб виноват.
Мать легонечко отряхнула хлеб от овсяной шелухи, передала бабке. Та понюхала и одобрительно причмокнула.
— Баб, отломи.
Отломила кусок. Ленька ушел с ним в избу, посолить серой, жженой солью. Это был настоящий ржаной хлеб с хрустящей рубчатой корочкой от жестяной сковороды.
Доносился разговор матери с бабкой:
— Вот какие пироги люди-то пекут.
— Коршунова война не коснулась.
— Известно, мельник не ворует, ему сами несут.
— А тут бьешься, бьешься, как рыба об лед, и все впроголодь. Господи! Когда хоть война кончится?
Когда? Вчера старики сидели у пожарного сарая, говорили, к концу лета наши разобьют немцев и домой вернутся. И папка придет. Вот настанет праздник! Свой ржаной хлеб будет каждый день: ешь досыта. Кажется, и не наелся бы. Может, попросить еще у бабки? Нет. Верка сейчас прибежит с улицы.
Война укатилась далеко на запад, но Леньке все казалось, что она идет где-то за соседними деревнями, потому что туда провожали мужиков, оттуда всегда надвигались на Шумилино грозы, там тревожным заревом горели закаты.