Осип уже копошился около саней, привязывал завертку к оглобле. Поздоровался неохотно — буркнул себе под нос:
— Кого запрягать?
— Лютика.
Рядом с Лютиком было стойло Майки. Она стояла, подобрав завязанную толстой тряпкой ногу. Сено в задаче не тронуто. Подрагивала кожей, будто отпугивала слепней, и показалось Сереге, слезились неподвижные фиолетовые глаза.
— Жар у нее, — пояснил Осип. — А ты думал как, только у людей могет быть температура? Мерина береги, смотри, чтоб не ободрал бабки по насту.
И пока Серега запрягал мерина, конюх придирчиво следил за ним, моргая красными веками из-под нахлобученной шапки. Подошел, поправил войлок под седелкой.
— Вишь, какой боляток натерло на хрипке. Поосторожней.
— Как будто первый раз на лошади еду! — обиделся Серега. — И чего ты толкаешься тут спозаранок? Дрыхнул бы на печке.
— Ах ты, муха зеленая! Это я толкаюсь зазря? — Осип кольнул Серегу желтыми глазками. — Сгинь сей момент! Не то, истинная честь, хвачу вдоль спины чересседельником.
— Завелся как граммофон, теперь целый день не выключишь.
Серега завалился в розвальни. Конюх потрусил было за ним, пригрозил вдогонку:
— Ты у меня никуда не денешься: приедешь распрягать…
Это в лесу досталось Лютику на вывозке. Там сани да подсанки трещат, как навалят сосновые бревна. По сравнению с лесной работой подвезти клеверное семя — пустяк. Первый воз Серега разгрузил наполовину за гумнами, остальные мешки сбросил в конце поля, у шалаша Павла Евсеночкина. Из него Евсеночкин бомбит тетеревов. Смотришь, идет на своих широченных лыжах, за поясом краснобровый петух болтается, а то и два. Аж завидно: всегда у Павла дичина на столе. Было бы ружье, тоже можно бы поставить где-нибудь шалаш.
Сегодня бабы вспугнули ток. Серега забрался в шалаш, лег на льняные снопы, осмотрел в бойницу розоватое поле. Огромное, пылающее жаром солнышко катилось над бором. Вдалеке заметил на верхушке березы одинокого токуна. И березняк и птица тоже казались розовыми. Зажмурил левый глаз, прицелился. Эх, жаль, нет ружья! Попартизанить бы зорьку в шалаше! Постой! Ведь у Никиты Парамоновича есть шомполка. Может быть, даст…
На переклетье лежали в рядок мешки с клеверными семенами. Старик Соборнов, ссутулившись в дверях, держал в трясущихся пальцах желтую бумажку, недоверчиво мотал головой, как будто не соглашался с чем-то. Большой деревянный совок валялся под порогом.
— Никита Парамонович… — Серега хотел попросить у кладовщика ружье, по почувствовал неладное, замялся. — Дедко, что с тобой?
Соборнов поднял на него мутные от горя глаза, с трудом разлепил бескровные губы:
— Колюху моего… — повертел в руках похоронную, закашлялся, выплюнул на ноздреватый снег черную от клеверной пыли слюну. — Извещение-то еще вчерась Клавка принесла, да побоялась отдавать Антониде. Пойду, худо мне, ты управляйся тут один.
Серега проводил Соборнова взглядом. Горе придавило стариковские плечи, согнуло спину. Все-таки крепок: ни слезинки не проронил.
В Шумилине уважали Никиту Соборнова. Много бурь прошумело над его белой головой — хоть и стар, не станет сидеть на завалинке, всегда вместе со всеми в любом деле. Высокий, величественный старик. Среди однодеревенцев он как вековая, замшелая ель в молодом лесу. На слово скуп, зря не молвит. И что главное — честнее человека не найдешь. Потому и поставили его кладовщиком: мякину будет есть, а на колхозный хлеб не позарится…
Серега, как только выехал за гумна, увидел высоко пылающий костер — бабы подпалили шалаш Павла Евсеночкина, собрались около огня. Как будто проводы зимы устроили. Не видит Павел! Прискакал бы, загнусавил. Серега подъехал к ним, постращал:
— Вот Павел задаст вам!
— Ему, черту гнусавому, только с бабами и воевать! — ответила бригадир. — На фронте-то он не годен.
— Всех тетерок пострелял.
— Только с ружьем и шляется.
Катерина Назарова выдернула из-под Антонины последний сноп льна, опрокинула ее, сама упала и захохотала, обнажая белые зубы. Сноп швырнула в огонь.
— Хоть у костра погреться, коли мужиков нет!
Странно было видеть Сереге, что и Антонина смеется вместе со всеми, не зная о своей беде. Язык не поворачивается сказать про извещение.