«Какой тут колокол, — чертыхался сборщик утиля, лазая с палкой по крапиве, — тут не то что колокол… обманула меня тетка Дарья. Э, да и правда! Вот он, голубчик. Наполовину землей зарос. Ай да тетка Дарья. Какой тяжелый. Вот и план! Да еще по семь копеек с кила себе в карман положу, будто кто принес, а я купил. Цена известная — семь копеек за килограмм. Бумага, та две копейки, это правда, а цветной металл… Да в нем пуда полтора, не меньше. Ай да тетка Дарья. Ай да колокол. Ай да вторичное сырье!»
Колокол очутился в мешке, а потом и на телеге. Вспомнилось, как везли его, новенький, укрытый душистым сеном, как сквозь сено просовывалась грубая мужицкая ладонь и бережно ощупью ала его бока, и тарахтела телега, и пофыркивала лошадь, и все еще было впереди.
Когда его вывалили из мешка, он очутился в таком металлическом хламе, что невольно подумалось: «До каких низов, до какого дна жизни я докатился. С каким отребьем приходится вместе лежать мне, музыкальному инструменту!».
Соседство, между тем, прибавлялось и прибавлялось. Сыпались в одну кучу и спутанные мотки проволоки, и кастрюли, и огрызки толстого кабеля, и детали от радиоприемников, и надгробная доска с неразборчивой надписью, и водопроводные краны, и дверные ручки, и оконные шпингалеты, и личина от сундука — и все это сыпалось, сыпалось, так что совсем засыпало бедный колокол.
Куда-то везли, перегружали, снова везли, черпали ковшом экскаватора. Ну конечно, не по медяшке же разбирать и перекладывать с места на место. На посторонний взгляд это была теперь однородная масса. Тут не было уж отдельно крана, отдельно проволоки, отдельно кастрюли, но было единое вторичное сырье, которое меряли на тонны.
На заводском дворе, куда сырье попало в конце концов, оно лежало большими грудами. В эти груды иногда досыпали с железнодорожной платформы, но зато и брали каждый день. И это была последняя дорога, последний, как говорится, этап — дорога в печь, где бушует тысячеградусное пламя и где всякая вещь окончательно перестает быть собой. Потому что хотя посторонние свысока могут считать сырье однородной массой, но каждая вещица знает про себя, что она есть или хотя бы была — вещица. Она сохраняет еще пока два основных признака всякой вещи: форму и название. Пусть безногая, пусть сплющенная подставка под лампу, но все же всякий, взяв в руки и повертев в руках, скажет: да, это подставка под лампу. А это кран, а это риза от иконы, а это гильза от противотанкового снаряда. Но наступает последний этап — и вещи перестают быть вещами. Огонь уравняет всех. Вытечет с нижнего конца печи раскаленная струйка металла, в которой невозможно не только угадать — вообразить ни колокола, ни подсвечника, ни надгробной доски.
Наш колокол тоже оказался на краю огненной пасти. Да и то сказать — помытарился по свету, пора на покой. Лучше не будет, а хуже не хочется. Нужно только зажмуриться от ослепительного огня, а потом перестанешь и видеть, и чувствовать, перестанешь быть.
Он и зажмурился, когда подошел мастер в спецодежде, и, значит, остались последние секунды. Но события вдруг странно остановились. Приоткрыв один глаз, колокол увидел, что над ним стоит рядом с мастером красивая белокурая женщина. Она в широкой черной куртке, руки в карманы, и смотрит не куда-нибудь, а именно на него, на жалкий, безъязыкий колокол, который не может для нее быть ничем, кроме вторичного сырья.
— Подождите, — сказала женщина мастеру, — отодвиньте его в сторону.
— Хорошо, товарищ инженер, но зачем он понадобился?
— Я недавно читала книгу и узнала, что один чудак собирает колокольчики. Знаете, как марки или старинные монеты. Я думаю, в его коллекции такого колокола пока еще нет. Отодвиньте его подальше, я пойду попытаюсь позвонить по телефону.
Десятью минутами позже по городу мчалось такси с чудаком, собирающим колокола. А еще через час колокол, побывавший на самом краю бытия, стоял на полу московской квартиры, на мягком ковре, и снова чувствовал себя вещью, обладающей и названьем, и формой.
Так он там и стоит. Иногда собираются гости. Они разглядывают колокол, стараются угадать, откуда он, какова была его жизнь, каким чудом он уцелел и прожил так долго. Одни восхищаются орнаментом, другие обращают внимание на выщерблинки по краям, одни советуют отчистить его от зелени, другие — оставить таким, как есть.
Колокол слушает и мучается от того, что не может произнести ни звука. А как хотелось бы порадовать этих добрых людей — рассказать им, как прекрасно висеть высоко под облаками и заливаться там наподобие золотого жаворонка. И чтобы слушали твою песню все живущие на земле.