Весь день Пашку точила тоска, и вечером, несмотря на усталость, он отправился искать своих дружков, чтобы забыться, не оставаться один на один со своей грустью. Семки дома не было. Тогда Пашка перешел через лог и поднялся в Левкину улицу. Угадал он в самый раз, все обрадовались его приходу, встретили восторженными выкриками. Ребята собирались играть в футбол, и в команде у Левки не хватало игрока. Причем игрока конкретного — вратаря, а Пашка и раньше нередко стоял в воротах. Оживленное нетерпение пацанов объяснялось еще и тем, что Левка достал в школе старенькую волейбольную покрышку, заштопал ее просмоленной дратвой, наложил где надо заплатки, набил втугую тряпьем. Такого мяча у них еще не бывало, весной гоняли вовсе самодельный, полностью тряпичный.
Игра шла на равных, команда у противников подобралась что надо. Но Левка не хотел ничего признавать. Ему нужен был выигрыш, только выигрыш, а время шло к концу. Левка носился по улице, стараясь всю игру переключить на себя, вконец сбивал с толку и чужих, и своих, сам все больше распалялся, нервничал, грубо покрикивал на партнеров.
Противники воспользовались неразберихой, смяли защиту и прорвались вплотную к Пашкиным воротам. Но Левка в последний момент опередил их, подоспели и другие игроки из своей команды. На условной штрафной площадке — чуть ли не свалка: мельтешение рук, ног, совсем не видно мяча. И без того тяжелый, лишенный прыгучести, он нехотя перекатывался по кочковатой земле. Пашка в готовности напружинился, пригнулся, растопырив руки и прижав локти к бокам. Игроки, мешая друг другу, бестолково ковыряли землю, с переменным успехом катали мяч вдоль ворот. Пашка предполагал, что он, конечно, пойдет низом, не иначе. Сам не заметил, как присел на корточки, а потом опустился на четвереньки. Так и метался, чудик, на всех четырех. Кому-то удалось подцепить мяч носком, слегка подбросить его. Он прошел над самой Паншиной головой и глухо шмякнулся неподалеку, едва перейдя черту ворот. Противники взвыли от радости. А Левка набросился на Пашку чуть не со слезами:
— Эх, ты! Вратарь-дырка! Четвероногий Хомич… Уж ползал бы по-пластунски.
— Гы-гы-ы… Хомич на четвереньках! — загоготали и сваи, и чужие. Чужие — довольные победой, свои — с некоторым облегчением: теперь я случае чего всю вину за пропущенный мяч — последний, решающий — полностью можно было переложить на вратаря, а самим умыть руки. В первые секунды Пашка просто не успел подумать, об этом, но он сразу же почувствовал настроение момента, уловил его и растерялся еще больше.
Если ребята всерьез прицепятся к его оплошности, пойдет гулять из улицы в улицу приукрашенный рассказ о его вратарских способностях, и долго не износить ему нового прозвища. Надо же — Хомич, да еще четвероногий! Не придумаешь издевки злее… А Левка стоял в кругу пацанов, рассерженно размахивал руками, доказывал что-то. Тут и Пашку заело из-за несправедливости: почему все шишки на него одного?
— Сам-то ты, центрофорвард! Ничего вокруг не видишь, только себя. Всю игру спутал.
— Чего, чего? — прищурился Левка. — Это ты мне? — И оглядел победно ребят. — Молчал бы уж лучше.
Он поднял мяч, ласково огладил его помятые бока и закатил себе под мышку.
— Пошли, ребя, к клубу. Скоро матч будут передавать.
На коньке клубной крыши висел громкоговоритель-колокольчик. С шести утра до полуночи он неутомимо бубнил, расплескивал над поселковой площадью и близлежащими улицами песни и музыку. К нему привыкли, не обращали внимания и не особо слушали. Но в те дни, когда транслировались матчи московских команд, особенно с участием «Динамо», мальчишки — и мелочь пузатая, и постарше — да и взрослые мужики собирались на клубном крыльце, на скамейках вдоль штакетника. Слушали запальчивые репортажи Вадима Синявского, вскрикивали вместе с ним, охали, ахали, подталкивая друг друга. Болели, как на стадионе. Горячо переживали ход игры. Увлекшись, жарко спорили, называли фамилии любимых футболистов, чаще всего вратаря — Хомича.
Если б Левка обратился лично к Пашке, позвал еще раз, он бы, наверное, пошел за ним. Но сказано было вообще, для всех, и Пашка замешкался, а потом и вовсе повернул к дому.
Он долго сидел в огороде под березой и заново переживал свой позор. Почему он оказался на четвереньках? Зачем? Пашка стал вспоминать, как все произошло. Окончательно понял всю нелепость своего поведения, охватил голову руками и замычал бессильно — от стыда и обиды.
10
Толяс с Зинкой давно уж угнали стадо домой, а они с отцом битых два часа ходили по лесу, по сосновым посадкам. Искали отбившуюся зловредную Девку — ширококостную, большебрюхую корову Паньки-косолапки. Тетка эта, не в пример корове, была махонькая, невидная собой, но скандальная, голосистая. Лучше в лесу ночевать, чем без Девки возвращаться. Отец решил пройти еще по дальним поскотинам возле озера, из которого вытекала Куликовка, а Пашку отправил домой, наказал:
— С баней меня не ждите. Мойтесь, как поспеет.
Тогда-то Пашка и встретил Верку. Встретились, где совсем не ожидал, у входа на плотину в заречной части поселка. Видимо, домой бегала, возвращается в лагерь. Заметил ее издали, заволновался, в растерянности снял с плеча жестяной рожок на шнурке, сунул в пустую брезентовую сумку, передвинул ее подальше за спину.
А Верка — хоть бы хны, не удивилась, не обрадовалась.
— Здравствуй, — говорит. — Все пасешь. И завтра тоже? А мы концерт, — сладко прижмурилась, повела головой в предвкушении завтрашних аплодисментов, — такой концерт подготовили! На гулянье даем. Приходи.
Пашка что-то мычал в ответ, кивал головой, а сам украдкой разглядывал Верку. Ноги дочерна загорелые, со следами царапин на сухой коже, обуты в потертые тапочки. И блузка вовсе не белоснежная, не отглаженная, как показалось тогда издали, а простенькая, застиранная. И глаза хоть и такие же бойкие, но усталые. Хотел он что-нибудь ласковое сказать, спросить: трудно, мол, замаялась с ребятишками. А Верка вдруг ни с того ни с сего:
— Ты зачем в шапке? Смотри, полысеешь.
Рассыпалась смешком и даже руку потянула к его голове. Пашка отшатнулся, ухватился за шапку. И, видимо, такой испуг был у него на лице, что Верка погасила улыбку, заторопилась.
— Ты приходи завтра. Ладно?
Пашка не шел, а бежал домой. Сдерживаемые слезы клокотали в нем, застилали глаза. Волосам под шапкой, казалось, стало тесно, запаристо, и нестерпимый зуд растекся по коже.
В начале лета было прохладно, ветрено, в жару гоняли скот в ночь — без шапки тоже не обойдешься. Лучше б, конечно, кепка. Да где ее возьмешь. Была у Пашки старенькая, да и ту потерял. Играли как-то вечером в чужой улице в сыщики-разбойники. Пашка снял кепку, положил на бревна и позабыл. Хватился лишь дома, кинулся в улицу, а кепки как не бывало. Заикнулся было о новой, да что с того толку.
— Таковский был. Что потерял, то и носи, — обрезал отец и выдал свою старую, заношенную до лоска кожаную шапку.
Оброс Пашка за время пастьбы, запаршивел, запустил голову. Взялась она коростой: сначала в одном месте, в другом, потом — чуть не сплошной коркой. Стричь не давался ни в какую. Так завшивел, не знали уж что и делать. Ни гребнем, ни специальной круглой щеткой из щетины не вычешешь — мешает короста. Искалась мать у него в голове сколько могла, да разве так изведешь. Спасибо, надоумили бабы керосином промыть перед баней, а потом чистым щелоком. Пашка на что угодно согласен, лишь бы волосы не трогать, не обнажать коросту. Керосин так керосин. Два раза повторял процедуру. Короста стала подсыхать, шелушиться с приятным легким зудом. На удивление, волос не пострадал, лишь на макушке — гладкая плешинка размером в пятачок.
Только-только стал Пашка приходить в себя от этой болячки, шапку надевал лишь утром да вечером, когда поселком шел, а днем носил в сумке. И надо же — попала Верка в самое уязвимое место.
Нет, не до гулянья ему теперь.
11