Кресло летит в рапиде, пугая голубей и ворон, падает посреди двора и разлетается в щепки. Вороны с карканьем, дворовые кошки с ликующими воинственными воплями налетают на кресло и принимаются терзать и раздербанивать, клевать и когтить. Гулкое эхо во дворе.
Вадим Дмитриевич сидит в зале. Он комкает в кулаке записку о гибели Юры, комкает, как мусор, но не выбрасывает, а прячет во внутренний карман и сидит дальше, слушает белиберду, несомую с трибуны под покосившимся лозунгом «С праздником вас, дорогие товарищи!»
Глина и первый снег. Разнообразная обувь, перепачканная глиной, и разговоры за кадром:
– Где он жил, там один район, а дом напротив, откуда выбросился, вот через дорогу дом, уже другой район. И вот в одном отделении милиции лежало Ленкино заявление, что пропал человек, а в другом, через дорогу, акт лежал, что обнаружено тело мужчины, выбросившегося из окна… Ой, мамочки, что же это делается… Ужас, ужас… Страшно, когда молодые гибнут… Доконали парня… Юра, мы тебя никогда не забудем. Безвременно ушедший гений…
Обувь шлепает по глине, в том числе и остроносые с пуговками ботиночки Сони, обитательницы коммуналки в Подколокольном, движется, исчезает из кадра, виднеются следы, падает снежок.
Остается засыпанный еловыми ветками могильный холмик с Юриной фотографией. Он кудрявый. Улыбается.
Поминки. Люди читают стихи. Это реальные стихи, написанные разными молодыми авторами (многих, увы, нет в живых) в начале восьмидесятых годов. Стихи Николая Баранского, Алексея Нехорошева, Николы Плужникова, Андрея Самохина, Дмитрия Быкова, Ивана Бурмистрова и других людей, которые были молодыми в начале восьмидесятых и считали себя поэтами.
Старые кирзачи, измазанные глиной, появляются на паркетном полу коридора. Толя приходит домой. Он заметно пьян. Мама в очках и косынке колдует над тортом в форме Эйфелевой башни.
Толя садится в своей комнате на кровать, пытается снять кирзачи нога об ногу. Он страшно устал, хотя вроде бы и не с чего. Это потеря, утрата оглушила его и лишила сил.
Мама входит в комнату, снимает с него кирзачи и носки, приносит четвертинку и тряпочку, растирает водкой его ступни.
Толе двадцать три года, и стыдно плакать при маме. Мама тоже старается не расплакаться при нем, ему и так тошно. Оба стараются не расплакаться.
Мама смотрит ему в глаза.
– Послушай меня. Надо подождать, потерпеть, этот мрак не может длиться вечно. Маятник качнется в другую сторону, он не может не качнуться. Это закончится, вот увидишь. Уже скоро. Будем надеяться, что закончится без гигантского кровопролития, хотя локальных войн не избежать. Но свобода придет. Свобода такая, что дыхание перехватит. Вы сможете всё. Но надо всегда помнить про маятник.
Толя прислоняется затылком к стене с портретом Моррисона.
– Скучно без Юрки…
Подколокольный переулок, дом одиннадцать дробь один. Ранняя весна восемьдесят пятого.
Лена, вдова Юры, с младенцем на руках открывает Толе дверь.
– Представляешь, с вечера воды нет, вообще никакой, даже холодной, и не предупреждали…
– Ну давай пойду, добуду где-нибудь, ведро давай, что ли…
– Ой, да где ты добудешь, какое ведро…
В коридоре общий телефон, стена рядом с ним исписана номерами, именами, цифрами.
Они проходят на кухню. Там старушка Соня, нацепив двойные очки, перебирает гречневую крупу. Работает радио. На карнизе с чириканьем тусуются воробьи.
Из брезентового походного рюкзака Толя вынимает дефицитные продукты для Лены и младенца: банку литовского концентрированного молока, банку китайской тушенки, пакетик вьетнамских сушеных бананов.
– Что он говорит?! – вдруг испуганно воскликнула Соня. – Он правда это говорит или я сошла с ума? – Она сделала погромче.
Некоторое время все сидят и слушают речь Горбачева на мартовском пленуме, про доминирование общечеловеческих ценностей над классовыми. Соня слушает с выражением испуганного восторга на сморщенном детском личике, Толя слушает внимательно, Лена – равнодушно, младенец лепечет свое.
Воробьиный гвалт становится оглушительным, как будто городские пташки только этих слов и ждали и кинулись обсуждать.
Из крючковатого медного крана с шумом толстой струей начинает хлестать вода, так что раковина вздрагивает и младенец радостно вопит, указывая на воду.
Глуховатый голос Горбачева, его южный говорок тонет в жизнеутверждающих звуках…
Интервью
Журналистка была похожа на мышку с накрашенным ртом.
Поздним вечером Толя Четвертов и журналистка сидели в круглосуточном «Макдоналдсе». Было пусто и тихо. Бомжик дремал в уголку.
Журналистка проверила диктофончик и начала:
– Анатолий Вадимович, вы сняли много интересных документальных фильмов, ставили экспериментальные интерактивные спектакли, устраивали акции и перформансы… Расскажите, пожалуйста, откуда ваш нынешний замысел, почему вы вдруг решили снять художественный фильм про начало восьмидесятых?
– Ну это для вас начало восьмидесятых – какое-то доисторическое время, а для меня это молодость, студенчество, пора, когда закладывалась основа всего того, что со мной происходило в дальнейшем. Я вдруг почувствовал, что мысленно очень часто возвращаюсь к тому времени, вдруг вспоминаю события, людей, о которых, казалось бы, давным-давно забыл напрочь… И я решил, что надо снять фильм.
– Наверное, в фильме будет много деталей тех лет? Сейчас многие ностальгируют по Советскому Союзу, это стало, можно сказать, трендом, – улыбнулась девушка.
– Лично я никакой ностальгии по советскому прошлому не испытываю, – поправил Толя. – Ни малейшей, понимаете? – Он строго посмотрел на журналистку. – Я родился в шестьдесят втором году, и года с семидесятого, даже раньше, помню все просто изумительно. Вот первое место, где человек сталкивается с государством, с социумом, это детская поликлиника, детский сад, школа… В поликлинике очереди, ор, хамство, все раздражены, с детского сада – муштра, неволя какая-то, называют по фамилии, а меня раньше-то никто по фамилии не называл, и я не знал лет до пяти, что у меня есть фамилия. Толя и Толя, мальчик, сын… И вот эта муштра, и опять же много злых, некрасивых, раздраженных женщин… Удивительно, что в стране не было повального гомосексуализма (журналистка удивленно вскинула белесые бровки), потому что, когда мальчики сталкиваются с детства с некрасивыми злыми женщинами, которых они вынуждены бояться, это не может, конечно, не повлиять, не вызвать полного отвращения к женщинам вообще…
– Но многие молодые люди сейчас очень интересуются жизнью в советскую эпоху, считают, что там было хорошо, было больше социальной справедливости, равенства возможностей…
– Полного равенства возможностей вообще не бывает, это миф. Ну да, Советский Союз декларировал себя как государство рабочих и крестьян, и действительно, сын лесничего из Чувашии мог поступить в МГУ, я знаю такие случаи, мой лучший друг, Юра, сын уборщицы и младшего офицера из колхозников, учился в театральном институте, сейчас с этим значительно хуже… Общее культурное пространство опять же – все дружили, художники огромной страны, разных национальностей, прекрасно общались между собой, весь советский народ знал актеров кино, например, из разных республик, музыка тоже… Это очень ценно, это то, чего не хватает сейчас и чего невероятно жаль… Что же касается молодых людей нынешних, то они просто не понимают, как реально жилось в Советском Союзе простым людям, не имевшим доступа к закрытым распределителям (к вопросу о справедливости и равных условиях, пометьте себе, пригодится)… Нормальной одежды для молодежи не было вообще. Мы какие-то рубахи пекарей варили в марганцовке… да, белые рубахи связывали узлами и варили, они окрашивались неровными разводами, было круто… Одна девчонка у нас в институте приноровилась носить матросскую синюю фланель, тоже казалось – стильно… За длинные волосы парней в милицию забирали, а там и покалечить могли, это уж как настроение сложится у стражей порядка… А за курточку какую-нибудь навороченную, как теперь говорят, урла, гопники, и убить могли, понимаете?.. Я объясняю это актерам, которые у меня снимаются, играют главных героев и их друзей, там много молодежи вообще, объясняю им это, и они слушают, рты разинув, по-моему, не очень-то верят…