Через полчаса Марина Александровна, Нелли Вадимовна с супругом и похожий на лысоватого хомяка Борис Евгеньевич все еще разговаривали про холодильники, распродажи, скидки и санкции.
А на улице прохожие оборачивались вслед странной компании. Девочка катила инвалидную коляску. В коляске, укутав ноги пледом, сидела пожилая женщина. На коленях у нее был кот в переноске. Женщина с интересом смотрела по сторонам и рассказывала коту, что видит. Рядом парнишка нес два рюкзачка.
Февраль кончался. Далеко за домами, за бело-синими высотками, на хмуром вечернем небе появилась оранжевая полоса, и казалось, что там, вдалеке, хорошая жизнь и какие-то совсем другие дела. Главное, увидеть этот ясный оранжевый свет и пойти к нему навстречу.
Другая река
– Короче, доигрались, – сказала жена Сани, когда мы пришли его хоронить.
На голове у жены была траурная черная бейсболка, и каждый, кто подходил обнять жену, лбом, плечом, скулой – в зависимости от роста – сталкивался с несгибаемой жесткостью козырька.
Из-под козырька смотрели глаза, белесые, выплаканные, вылинявшие, как пуговицы на наволочке.
Выкрикнули Санину фамилию, и мы все – толпа выпивох, шутников и острословов – сутуло поплелись в здание. В зале пахло цветами и уже позвякивало кадило в руках усталого казенного батюшки.
В гробу было много цветов и кружев.
Саня сиял карими глазами и улыбался нам всем с фотографии, приставленной сбоку ко гробу. Добела седой старик упал на колени перед гробом, вздрагивая костлявыми плечами под пиджаком.
Это Санин отец. Его поспешно подняли, усадили на стул и подали сердечное.
Один салат на поминках был просто исключительный! Тетя в бандане, из Саниных одноклассниц, все пыталась докопаться, кто его приготовил, чтобы «взять на карандаш». Никто не знал, чей салатик, – над поминальным столом трудилось много родни, подруг и жен друзей…
Заговорили о том, что Саня непременно будет в раю, ведь Саня был веселый и хороший, талантливый, большой труженик и честный человек, а если у него и были грехи, то незначительные, и Бог простит, он добрый.
Саня будет в раю.
Но Саня однажды уже был в раю. Точно! Он сам так сказал, я помню. Давным-давно мы с Саней, с сыновьями и псом пошли кататься на лодке у меня на даче. На деревянной лодочке шли тихим, теплым августовским днем по моей речке, пили пиво по очереди из бутылки, болтали или молчали, переглядывались и улыбались, мальчики радовались путешествию, и пес важно сидел на корме. И тогда Саня сказал, я точно помню: если это не рай, то что же тогда бывает в раю?
Все разбрелись по маленькой квартире, толкливо курят на балконе, и кто-то уже втихаря веселится над анекдотцем.
Рядом со мной реально плачет высоченный лохматый дядька в ковбойке. Я чувствую жар его мокрого от слез лица.
– Может, и к лучшему, – словно самому себе, говорит дядька. – А то бы до инсульта допился, сидел бы в памперсе, со слюнкой изо рта. Бухал последнее время капитально. Звонит, а сам лыка не вяжет, не поймешь ни слова, я сколько раз трубку бросал, грешен... Осторожнее уже надо с бухаловом-то, осторожнее, не дети ведь мы уже… – Он звучно сморкается в клетчатый платок величиной с пеленку и протягивает мне крупную рюмку водки. – Ну, давай…
Я не могу «ну давать», я за рулем, мне еще ехать домой, возвращаться к себе, подниматься на крылечко, где столько раз сиживал Саня, выпивал помаленьку, сиял карими глазами, играл на гитаре и пересказывал чехословацкие кинокомедии шестидесятых годов.
Отец Сани входит в комнату и садится рядом со мной. Он все время что-то шепчет, наверное, молится. Я беру его за руку, и он мельком взглядывает на меня и даже едва заметно кивает, а потом снова неслышно шепчет молитвы. Его рука ледяная. Как мы боялись его в студенчестве! Так совпало, случайное совпадение, «срослось», что Санин отец был моим руководителем в институте, и сперва я познакомилась с ним, несгибаемым, фанатичным коммунистом, а уже потом, после института, – с Саней, и на моей памяти несгибаемый коммунист превратился в богомольного старика с белой бородой. Так бывает…
Я держу его за ледяную руку. Должно что-то произойти, сейчас этот бледный костяной лед растает, покажется ладонь мальчика, мы все поплывем на лодочке, и мы, и наши дети, и наши родители, мы все будем детьми в этой лодке, идущей по тихой реке…
Ладно, думаю я, пока ставлю в гараж машину, закуриваю и устраиваюсь на крылечке. Сейчас я позвоню Сереже. Он очень хороший. Он мой друг. Он умный и добрый. Потому что старый. У меня есть Сережа, старший драгоценный друг, и можно позвонить ему и сказать: «Умер Саня, мой давний товарищ, музыкант и звукорежиссер, пошел погулять выпивши, нашли в речке через несколько дней, хоронили в черном мешке».
И Сережа скажет мне что-нибудь простое и хорошее, и мне станет легче. Я даже выпью за Санину память как бы не одна.
Но я не могу вклиниться, не могу вписаться в Сережин монолог. Он говорит о своих студентах, об их спектакле. Сережа – режиссер и актер, ему нравится нравиться и притворяться, и он учит студентов притворяться и нравиться. Может быть, сейчас единственный раз, когда у него не выходит притвориться, не выходит участливо спросить: «Почему у тебя такой голос, что случилось?» Сережа рассказывает, как его любят студенты, как критики хвалили спектакль. У него правильная, справедливая жизнь, где студенты ставят «пронзительные» спектакли, а друзья, «талантливые светлые» люди, знаменитые на весь мир Борьки, Васьки и Нинки, получают крутые премии.
В моем же мире талантливые светлые люди стремительно спиваются и бесславно пропадают в испоганенных городских речках, темных, как такие истории. У Сережи очень красивый голос. Он рассказывает, как студенты поздравили его с днем рождения. «Мне подарили семьдесят роз…» – талдычит Сережа, мой драгоценный человек, оглохший от самодовольства, я оставляю трубку, полную его красивого голоса, на столе и ухожу.
Надо выпить как-то, все-таки… С кем-то хорошим. Кто понимает… Кто понимает, и кто может, кому еще можно выпивать. Поди найди таких друзей на пятом-то десятке… Все удальцы уже давно сидят на слабом чайке с лимоном…
Наша речка, вот с кем можно выпить за Саню! Она же помнит, как мы плыли на лодке августовским утром, с собакой и сыновьями, она нас помнит, и с ней можно будет поговорить про Саню, и, может быть, она что-то объяснит – почему та, другая, речка забрала его? Речки дружат между собой, может быть, она что-то знает…
Октябрь такой красивый… Шумит ветром, машет верхушками деревьев, как будто надеется, что лето обернется и передумает, придет обратно. Чтобы попасть к нашей речке, надо пройти через парк. Там убирают листья, туго набивают опавшими листьями огромные черные мешки.
Но надо идти к реке.
Зажмуриться и идти к реке.
Старые друзья
Лёнька нарочно свой юбилей в театре устроил. Чтобы все видели, какой он крутой драматург. В театре, в зимнем вот прямо саду. Сейчас актеры покажут капустник, а потом банкет. А пока – аперитив. В зимнем саду. Сидим такие, все наши – Самохина, Пеленко, Карпилович.
Лимонадик пьем, потому что спиртного уже никому нельзя. Говорим про шишки. На ногах. И тут входит Чабрецова, с Налуцким за ручку. Постарела, конечно, Чабрецова-то. А у Налуцкого по жизни вид облезлый. Всегда такой был, смолоду, весь пожеванный, как будто он сам себя всего отлежал. Ой, привет, привет, и пошли за напитками. За ручку.
Самохина говорит:
– Да, видно, совсем голяк у нее, коль уж Налуцкий сгодился.
Это она для Карпиловича сказала. Потому что раньше, давно, он очень любил Чабрецову. Он из-за нее в дурдомележал. Мы ему мармелад «Яблонька» носили.
– Да, – говорит Самохина, – видать, засада с мужиками… Отгремели майские грозы…