Думаешь, тебе что-то за это будет? За то, что надеялась, плакала, молилась, каялась, святила куличи на Пасху, облачала на Рождество ель, верила во что-то хорошее, терпела обманы и ждала лучшего? Ничего не будет. Будет одинокая нищая старость, кулемой с пластиковой чашкой чаю сядешь в уличном кафе, а обидчики пройдут мимо, нарядные, молодые, и не узнают тебя.
Извинений от судьбы не последует. Никто не придет. Награды не будет.
В юности Мглова читала книги старинного писателя с длинной бородой. Ему особенно удавались многословные, вязкие романы о страданиях питерских юнцов. Писатель считал, что за унижения грехи отпускаются.
Теперь она неприязненно вспомнила задумчивое скуластое лицо когда-то любимого автора.
Ах, уймитесь, господин классик, это в ваши телячьи времена, может, и действовало такое правило, теперь все по-другому…
Что ты понимаешь, лошара? Что ты видел в своем девятнадцатом веке? Тогда еще трактора не сгребали деловито груды голых тел, горы обтянутых кожей костей в Освенциме, тогда и тракторов-то не было, куда тебе с твоими прокисшими человеколюбивыми премудростями, чей срок действия давным-давно истек.
Нет ни оставления грехов, ни наград, ничего нет…
Жизнь потрачена на страдания по чужим мудакам. Сын вырос и прекрасно обходится без нее. У него друзья с твердыми неулыбчивыми глазами. Особенно девочки.
Мир холодный, гладкий и пустой, как стенка нового холодильника, – ни за что не зацепишься.
«Осталось только разлюбить собак и музыку», – подумала она, с опаской прислушиваясь к себе. Нет, про собак и музыку по-прежнему что-то теплилось.
А лет ей не так много и еще предстоит жить дальше… Как? Как?
Странное сердце – бьется и бьется, всё ему нипочем. Обманутые надежды, предательство и злорадство тех, кого считала драгоценнейшими людьми, утраты близких, лучезарная ненависть соперниц, болезни и школьные горести сына… А сердце все бьется и бьется как рыба об лед, хоть бы хны, все выдюжило и даже не болит…
Сердце, да ты совсем лох, что ли?
Уйди уже в отказ, пошли всех и всё...
Но сердце билось ровно, и она вспомнила старую докторицу в роддоме, сказавшую: «Все будет хорошо, сердце, деточка, у тебя просто прекрасное, очень крепкое сердце».
Приснилась покойница мать – красивая и надменная, привыкшая к беспрекословному послушанию.
– Мама, – сказала ей Мглова, – если человек отстал от жизни, то и жизнь должна отстать от человека. А то нечестно. Я хочу, чтобы жизнь отстала от меня, отвязалась, отцепилась, я не хочу иметь с жизнью ничего общего, мне неинтересно, не хочется жить. Что мне делать, мама?
Мать, нарядная и холеная, недовольно, почти брезгливо оглядела ее, сутулую и поникшую, и сказала раздраженно:
– Не хочешь жить – прими меры! Самые радикальные меры.
Утром Мглова долго смотрела в старое, скучное небо, а потом взяла ручку, клочок бумаги и написала:
«МЕРЫ. ПЛАН».
Прощеное воскресенье
Обернисьева я унаследовала от Сани, погибшего прошлой осенью.
Саня давно хотел нас познакомить, говорил: тебе будет интересно как сочинителю, одна фамилия чего стоит, и вообще, Обернисьев – парень во такой, настоящий персонаж…
Познакомились мы уже на Саниных похоронах.
Обернисьев реально плакал, а крупная мужская особь, допускающая открытое выражение каких-либо чувств, кроме гнева, всегда выглядит очень трогательно. Саня и Обернисьев – одноклассники. Предка его, немецкого инженера-гидротехника, выписал в Россию сам Петр Великий, и фамилия их на самом деле Обер-Ниссель. Ниссель – имя маленькой речушки или ручейка где-то в германских горных закоулках, в какой-то деревеньке, откуда родом его славные предки. От немецких предков Обернисьев унаследовал богатырское телосложение и прекрасно очерченный подбородок, не нуждающийся в занавешивании всякими там бороденками, а еще три старинные книги готическим шрифтом, которые никто из родни уже не может прочитать, и особенный рецепт яблочного штруделя (передается строго по женской линии).
Еще есть усыпальница предков на Немецком кладбище в Лефортово, но точное место неизвестно, так как брат при очередном переезде куда-то запсётил папку с кладбищенскими документами, а просто заехать и уточнить у начальства, посмотреть план – всё руки не доходят. Дотаились, домимикрировались, доассимилировались до того, что обрусели вконец, впитали все наше родное раздудуйство, прошляпили воротиться на историческую родину, по выходным ездят на «участок» по Рязанке, закрывают огурцы… Обернисьев – дярёвня дярёвней, говорит «звонит», «включим» и «тролебус». Живет в Гольяново, владеет мастерской по мелкому ремонту бытовой техники. Вот тебе и Обер-Ниссель…
Обернисьев парень видный, его не стыдно людям показать, хорошо взять с собой в театр, где много знакомых. Только надо, чтобы спектакль был грустный, во всяком случае, не смешной, а то вдруг Обернисьев начнет смеяться? Смех у него какой-то дурацкий, тонкий – так смеялась няня Раскольникова (смотри главу шестую в первой части бессмертного романа), мелко трясясь всем телом и тонко повизгивая. Обернисьев особенно хорош, когда молчит, и, если берешь его «в люди», надо заранее предупредить, чтобы помалкивал, а то ведь отверзет этот викинг свои лепные уста, и понеслось…
У тестя не взошел лук-севок… Зато в ОБИ купили по акции газонокосилку на две тыщщи дешевле, да к ней еще в подарок электромухобойку дали, вот счастье-то…
А то примется настойчиво и косноязычно рассказывать свой «странный» сон, занудный и невнятный, как квитанция из ЕИРЦ.
Обернисьев нежный зять, ответственный муж, ему все время надо отвезти в поликлинику то тещу, то ее мочу, а то подскочить на вокзал передать посылку однокласснице жены в Бангладеш…
Но!
На свете довольно много женщин, которых привлекает возможность поправить породу и совершенно не напрягает уродский смех, «звоним-включим» и хроническое нечитание ничего, кроме инструкций для газонокосилок.
Поэтому у Обернисьева орда побочных детей. Просто не мужик, а какая-то давалка безотказная… Хотя у мужчин это называется «мачо» и считается крутым. Матери побочных детей Обернисьева все как на подбор средних лет мелкие чиновницы из ЕИРЦ, ФМС, ИФНС, БТИ и ГИБДД. Это вызывает самые низкие подозрения – за улаживание всяких дел и мелкие административные нарушения бедняга Обернисьев расплачивается элементарно «натурой».
Восплачем же, возрыдаем, прольем слезы над горькой долей богатыря во времена жесточайшего матриархата…
Когда Обернисьев понял, что мне не надо детей, что я вообще не собираюсь никак им пользоваться, не имею ни малейших намерений употребить его «вовнутрь», он изумился, чуть было не обиделся, но в конце концов растрогался и решил, что в память о покойном Сане будет почитать меня как сестру. Это значит, что мне предстоит выслушивать про лук-севок, результаты ультразвука тещи и очередную порцию побочных детей с особенным вниманием и сочувствием, веселить, утешать, помогать и поддерживать.
Так что когда Обернисьев сказал, что хорошо бы справить (он так и сказал) Прощеное воскресенье за городом, в доме с традициями, и чтобы обязательно сжечь чучело Русской зимы, или Масленицы – никто толком не знает, как это называется, – я тут же поняла: конечно, к Дикаревичам! Они классные! У них настоящий русский дом, веранда с цветными стеклами, а от центра Москвы рукой подать… Выпивают у них за большим овальным столом, покрытым скатертью с бахромой, водку и вино переливают в графины, никогда не садятся за стол, пока все не соберутся, а потом играют в шарады…
К Дикаревичам, ура!
В детстве Лиза Дикаревич снималась в кино. Ее мама, Зоя Абрамовна, работала редактором на телевидении. Лизу то и дело было не с кем оставить и Зоя Абрамовна брала малютку с собой в Останкино. Так Лиза случайно оказалась в какой-то детской передаче, а там уж понеслось-покатилось.