6. Пирогов и Рындина уходят обратно с тортиком по осенней тропинке, отводя голые ветки жасмина.
Выходят за калитку. Кругом высокие кирпичные заборы, камеры слежения.
— До неузнаваемости… Я тут в детстве живала подолгу, — говорит Рындина. — У тетки на даче. Она продала потом. А рядом жил Онуприенко, и с ним никто играть не хотел…
— Онуприенко? — изумляется Пирогов. — Тот самый?
— Ну да.
— И ты такие знакомства никак не используешь?
— Тоже мне, знакомство… Мы его в детстве знаешь как дразнили? Шура-гибрид. Он вроде и сейчас тут…
— Да ладно, ему служебная дача положена…
7. Пирогов и Рындина садятся в машину.
Молча едут.
Думают.
Когда и кто первым назвал его Волшебником? Теперь и не вспомнить. Мы все были в него влюблены. Девочки по-настоящему, а парни… Ну, для нас он был таким… Недостижимым идеалом… Он всегда так одевался… Тогда ни у кого ничего не было. Джинсы у фарцовщиков покупали. А он всегда был так клево одет, и было видно, что ему это все по барабану, и от этого еще лучше выглядело… Но не в этом дело, конечно. Он был свободный. Даже походка такая… Что вот идет свободный человек… И эти его фильмы, ведь это же были детские фильмы, сказки, какие-то старые дачи, речки, мостки, дети, не похожие на пионеров… Эти фильмы просто дышали свободой… Когда я узнал, что принят в его мастерскую, что он будет моим мастером, я просто не поверил… Тупо смотрел на экзаменационный лист с его подписью… И все эти пять лет рядом с ним… А потом времена изменились, какие, на фиг, сказки… Из нашей мастерской никого путем и не вышло… Разбрелись по свету… О том, что Волшебник нищенствует и загибается, я узнал случайно, из чужой переписки в Интернете.
Так они его вспоминают за кадром.
8. В кадре — заброшенная, неприбранная квартира, афиши фильмов семидесятых — восьмидесятых годов.
Человек, лица которого мы не видим — мешковатые джинсы, майка-“алкоголичка”, — ходит босой по квартире. Ему худо. Пытается налить в стакан портвейн из трехлитровой банки, не выходит, худые, изможденные руки дрожат…
Пьет прямо из банки, гулко и жадно глотает. Закуривает папиросу. Тяжело ступая, идет обратно в комнату. Ложится на кровать, курит, дым в потолок…
Папироса выпадает из руки, дымится на полу, где много старых газет…
9. В машине Пирогов отворачивается от окна и смотрит на Рындину. Рындина смотрит на дорогу.
— Петь, а ты зачем тогда уехал? — вдруг спрашивает она.
— Все валили, и я свалил.
— Угу. А теперь чего приехал?
— Чтобы поддержать его. Чтобы сказать ему “ты еще ого-го”.
— Какое “ого-го”?
— Ну если у человека рак или, там, СПИД, надо сказать ему, что он еще “ого-го”.
— Да, — соглашается Рындина. — От этого многие выздоравливают. Если уже не умерли.
Пирогов долго смотрит на профиль Рындиной.
— Ань, знаешь что?
— Ну что?
— Тебе круговую подтяжку делать пора, — с мстительным удовольствием говорит он.
Но Рындина равнодушно пожимает плечами.
Помолчали.
— Ты знаешь, где он живет? Поехали.
— Это не самое веселое зрелище. Он может нас вообще не узнать.
— Разберемся.
— Тогда за яблоками заедем по дороге.
10. Пирогов и Рындина заезжают за яблоками.
Один дом у дороги, остальные снесены, а по обочине уже вырублены кусты и деревья, стоит дорожная техника.
За дощатым забором — сад, в саду старый деревенский дом с резными наличниками, старый автомобиль. Глава семьи — хромой дядька лет сорока, в тельняшке. Сушится белье. Дети разновозрастные бегают. Младший — на деревянной расписной качалке-лошадке.
На покрытом клеенкой столе — катушечный магнитофон. Высоцкий.
Такой оазис, заповедник, другое время.
Хозяин насыпает Пирогову и Рындиной полный пакет яблок и рассказывает:
— И из управы приезжали, и из министерства… Лично этот, как его, руку тряс… А мне чего? Уширяете трассу — и уширяйте, я-то тут при чем, у меня еще семь метров запас, никуда я не поеду, мы тут при царе Горохе жили, и дед мой с этого дома на войну уходил, и я в Афган… Жили и будем жить, наш дом, наш сад… Никуда мы не поедем. Пусть вперед ногами выносят, и баста…
— Вы такой молодец, Владислав, — говорит ему Рындина. — Вы просто образец для всех нас, пример мужества, стойкости и сопротивления. Вы всех победите!
11. Пирогов и Рындина с яблоками поднимаются по засранной лестнице пятиэтажки. Долго звонят в дверь.
По лестнице спускается соседка с дворнягой на поводке.
— А нету его. В больницу забрали.
— Давно?
— Да утром. Станиславна, нижняя, чует, дымом пахнет… Насилу дверь сломали. Он лежит сам отключивши, вконец обожравши, а на полу газеты от папиросы загорелись… Интересное дело! Этак он нас всех спалит… А ведь еще недавно какой мужчина был интересный, уважаемый… Опился, вконец опился…
— В какую больницу?
— Да тут у нас одна. Райбольница.
12. Дача Зои Константиновны. Старики играют в карты, им весело.
На поросших мхом бутовых ступеньках террасы появляется полное невысокое существо с розовым гладким лицом, модной стрижкой, маленькими сережками в ушах и колечками на аккуратных пальцах. Как ни приглядывайся, половую принадлежность существа определить трудно.
Одето существо в треники, обуто в садово-огородные калоши типа “дачник”. По-домашнему, по-соседски пришел человек.
Это Шура-гибрид.
— Зоя Константиновна, тут у вас девочка гостит, так вот она моего кота лишаем заразила.
— Вот что ты городишь, Шура, — мельком отрывается от карт Зоя Константиновна. — Постыдился бы…
— Она его постоянно тискает, тащит куда-то, у него стресс глубокий, шерсть уже вылезает клочьями, его тошнит постоянно, вы понимаете?
— Не позорься, Шура. Лучше бы женился, честное слово. Сын таких уважаемых людей, а ходит бобылем… Тьфу…
Шура кротко улыбается.
— Зоя Константиновна, я, между прочим, и по вертушке позвонить могу, — с укоризной говорит он.
Он уходит, шлепая пятками резиновых калош.
13. Пирогов и Рындина стоят перед стойкой в больнице.
Женщина в белой шапочке медработника говорит им:
— Я понимаю вашу обеспокоенность, но пропустить вас не могу. Это волеизъявление больного. Юрий Алексеевич, едва придя в сознание, установил строгий дресс-код для всех посетителей. Вы, прошу прощения, неподходяще одеты.
Пирогов и Рындина с изумлением таращатся на доктора, потом оглядывают друг друга — джинсы, свитера, кожанки.
— Одного, правда, пришлось пропустить, — доверительно говорит доктор. — Он священник.
— Барнев! — с досадой хлопает рукой по стойке Пирогов. — Везде пролезет со своей постной рожей, с крестом на брюхе…
— Это кто? — не понимает Рындина.
— Кто из нас в России живет — ты или я? — удивляется и раздражается Пирогов. — Барнев, Антоха, учился на пять лет раньше нас. Из предыдущей мастерской Волшебника. Священником стал в девяностых. Его по телику часто показывают. Любой вопрос осветит, без запинки. Крутой поп, сука… Здравствуйте, батюшка, — без малейшего перехода вежливо говорит он.
Рядом с ними стоит рослый, слегка располневший, но весьма видный мужчина лет сорока пяти, в подряснике. Глядит приветливо.
— Мать честная, Петюня ведь Пирогов! — Он радостно пожимает руку Пирогову, затем троекратно целуется с ним.
Пожимает руку Рындиной.
Она спрашивает:
— Как он?
— Под капельницей, в полубессознательном состоянии. Бредовые речевые интерпретации, оттуда и дресс-код. У меня в храме сорокоуст читать будут, усиленную молитву. Надеюсь, обойдется. Надо бы к его матери съездить.
— Уже были. Невменяема.
— А череп все там?
— А он вообще откуда, чей?
— Неизвестно. Но похоронить его все равно надо.
Батюшка улыбчиво, ласково смотрит на своих друзей и спрашивает: