Жюльен. Теперь лучше, гораздо лучше. Это я от твоей нуги вылечился.
Жорж. Все так говорят. Вот и мой тоже говорил: «Я всех здоровее», а потом в один прекрасный день как стал кашлять кровью… Надо за ним следить, мадам Жюльен, надо ему отвары укрепляющие давать, пока еще не поздно, да и маленькому вашему тоже. Потому что каков отец, таков и сын. Надеюсь, ваш ангелочек хоть не кашляет?
Жюльен. Слушай, Жорж, мой сын не кашляет, моя жена не кашляет, я тоже не кашляю. И оставь нас в покое! Пойди погляди, внизу старуха или нет.
Жорж. А вот мой четвертый, он сейчас в Иностранном легионе, так тот на почки слаб. Запомните, мадам Жюльен: когда ваш маленький пикает, всегда смотрите, какого цвета у него моча. Если слишком светлая — значит, малокровие. Тогда лучше всего в молоко ему немножечко чеснока натереть.
Жюльен (подходит). Послушай, Жорж, ты наверняка знаешь, что сегодня репетиция? Мне необходимо ее повидать.
Жорж. Два года родную мать не видеть! Да еще женился за это время и ни словечка не сказал. А теперь явился перед самой репетицией и хоть бы предупредил… Ну и будет дело! Уж мы-то привычные, а все-таки и нам достанется. Мадам Александра тоже ведь не сахар. Они с Жюльеном никогда не ладили. Это не то что мсье Арман, — тот умеет подластиться, ничего не скажешь.
Жюльен. А что она сейчас играет?
Жорж. «Императрицу сердец», пьесу с пятью переодеваниями, мсье Жюльен. Вот когда она «Гофолию» играет, совсем другое дело, славная пьеса — только раз переодевается. А сейчас репетируют «Женщина и змея», пьеса Нашего Дорогого Поэта, по всему видать — эта хуже всех будет. Семь переодеваний, причем два прямо на ходу. Пишут пьесы, а о костюмершах небось не думают.
Жюльен. Жорж, миленькая, скоро уже три часа. Будь добра, сходи посмотри, пришли другие актеры пли еще нет?
Жорж. А на сцену два этажа от уборных, мадам Жюльен… Вы подумайте только, сколько раз я за вечер со своим флебитом хожу вверх и вниз. Надо и впрямь любить театр, чтобы такое выдерживать. Иногда думаешь, пойду-ка я в консьержки — только и делов, что дворик подмести! Правда, там почту по этажам приходится разносить! Бедного ноги кормят.
Жюльен (подталкивает ее к дверям). Или зад, как, например, тебя, а зад — он тоже болит… Иди, иди живее!
Жорж уходит.
«Императрица сердец»! Должно быть, играет влюбленную. Плохо дело.
Коломба. Почему же?
Жюльен. Только в те вечера, когда она играла матерей, мне удавалось побеседовать с ней как с матерью. Что ни говори, а театр все-таки не пустяк!
Коломба. Вечно ты преувеличиваешь.
Жюльен (продолжает). Я тебе еще не все рассказал. В четыре года меня отдали на воспитание в один мерзейший пансион, в двадцати километрах от Парижа. И целых полгода она, наша обожаемая «момочка», как выражается мой братец, не удосужилась меня навестить. Я буквально подыхал с голоду и холоду, но вот Наш Дорогой Поэт принес ей «Великую грешницу», пять актов в стихах, само собой, где мать подкидывает ребенка на паперть храма. В пятом акте сорок четыре александрийских стиха, и все о материнском раскаянии. Сорок четыре! Ни больше, ни меньше, — я потом из любопытства сосчитал. Накануне генеральной, после репетиции, где она, как говорят, «превзошла себя», выражая благородные чувства, она садится в карету с друзьями и отправляется посмотреть, как благоденствует в пансионе ее любимый крошка. Даже фотографа с собой прихватили. Наш Дорогой Поэт, как известно, не дурак! Представляешь себе вот такую рекламу для его пьес: «Великая Александра — первая трагическая актриса Франции — каждый вечер подбрасывает своего младенца на церковную паперть, а в жизни она — мать очаровательного четырехлетнего мальчугана, которого обожает». Только мальчуган оказался таким тощим, таким заскорузлым от грязи, что пришлось воздержаться от фотографирования. А на следующий день мама заставила весь светский Париж, Париж завсегдатаев театральных премьер, рыдать все над теми же сорока четырьмя стихами из пятого акта. В кулуарах пустили слух, будто ее сын при смерти, и все-таки она пожелала участвовать в спектакле. Этот трюк действует безотказно. Триумф был полным. Единственным положительным результатом этого трогательного шедевра, ныне забытого, было то, что меня отправили в Швейцарию в пансион, где я обрел человеческий вид.