Он уже снова мог и хотел думать о делах, от которых был неотделим. Он думал о судьбах русской авиации, о стимулах и мерах, которые вывели бы ее на передовые рубежи.
Особенно интересовало и беспокоило его все, что было связано с учреждением так называемого Романовского приза для награждения русских авиаторов за их выдающиеся достижения. О планах создания такого приза ему писал еще в конце 1911 года президент Всероссийского аэроклуба граф Стенбок-Фермор, приглашая Попова принять участие в связанных с этим мероприятиях. Получил он также письмо от шталмейстера князя Абамелек-Лазарева Семена Семеновича, действительного члена Всероссийского аэроклуба и члена Особого комитета по усилению военного флота на добровольные пожертвования, богача и мецената, передавшего на нужды флота 15 тысяч рублей.
Особый комитет занимался проблемами не только военно-морского, но и воздушного флота. Письмо от князя пришло еще в конце минувшего, девятьсот двенадцатого года, но только теперь, в Вайсер Хирше, Николай Евграфович смог взяться за перо, чтобы ответить высокопоставленному адресату. Писал медленно, в несколько приемов, почти три месяца. Хотелось сказать о многом и многими мыслями поделиться. А рука слушалась плохо, голова не всегда была ясной, вот и приходилось делать значительные перерывы. Письмо это поистине полно драматизма.
«Dr. Lahmanns Sanatorium. Weifier Hirsch.
(Sachsen).
12/25 сентября 1913.
Глубокоуважаемый Князь, Ваше письмо нашло меня во Франции 25-го декабря 1912 г...
Я не мог тогда написать Вам и просил сделать это брата. В то время, в те дни я собирался улететь с земли без самолета уже навсегда из-за одного из последствий старого падения в Гатчине. Прочили долгие месяцы. Меня возили из страны в страну, из санатория в санаторий. Господь был милостив и позволил чуду свершиться надо мною. Я до сих пор не улетел. Меня даже несколько подправили, так что могу теперь писать, хотя редко и не помногу. Раньше совсем не писал. Сил не было...
15/28 сентября 1913 г.
Объяснив причину невольно долгого замедления ответа, прошу разрешения написать о Романовском призе то, что мне давно уже хотелось написать Вам.
Не стану оценивать его. Это сделает история русского лёта и даже более того – история всей страны, ибо это – крупный шаг вперед в создании непосредственной, столь важной связи между страною и летчиками – защитниками ее.
Во Франции этою связью создана лучшая воздушная армия мира. То же будет и у нас, когда Вашему примеру последуют другие. О сем позволено не только мечтать, но можно, кажется мне, и надеяться на это.
17/30 сентября 1913 г.
Люди поймут, они должны понять, что следовать за Вами – означает готовить хороший исход будущей, конечно, неизбежной войны вместо тягостных неудач и общерусскую радость вместо народного горя.
И Вам – слава и благодарность за то, что Вы первый вступили на верный путь и этим зовете и других за собой!
4 ноября...»
В это место своего письма Абамелек-Лазареву Попов вклеил вырезку из французской газеты «Le Journal» от 15 октября, где говорилось, что «один немецкий авиатор преодолел 2165 километров за двадцать два часа».
Рассказав далее о достижениях в этой области французов, Попов продолжал:
«А немцы пролетают: один – 1450 километров, другой 2165 (то есть больше, чем три расстояния от Москвы до Петербурга) и не в 48 часов, а менее чем в 24! И это лишь два примера хороших полетов в Германии, а их можно было бы привести – увы! – десятки.
Мы отстали.
Немцы перегнали.
Должно не медлить и догонять, что и будет, когда вслед за Вашим почином последуют и другие. Иначе будет плохо на войне с европейскими соседями, значительно хуже, чем это было в Маньчжурии. Враги будут летать над Петербургом и Москвой. Во время осады будет плохо не одним военным, а и семьям и детям нашим. Война в воздухе – жестока. Раз наши летчики будут выведены врагами из строя, то бомбы будут бросаться неприятелями-летчиками на Невский, Сергиевскую, Дворцовую набережную, Миллионную[13] (где, кстати, в шикарном особняке под № 22 проживал Абамелек-Лазарев. – В. С.) и т. д. Все будет разрушено, обратится в кучи камней.
Подумать – грустно.
Я все утешаю себя, что Россия всегда [долго спит], но проснется наконец... будем ждать...
5-е ноября.
Немцы набрали более семи миллионов частными пожертвованиями на поддержку и развитие лёта призами, просто уплатой за пролет известных расстояний в течение определенного времени и т. д. Немцы знают, что все летчики будут биться за родину на войне.
Я не говорю о государстве в Германии. Оно тратит на свою воздушную армию в несколько раз больше, чем Россия. Но теперь весь народ поддерживает пожертвованиями лёт, как лет пять, шесть тому назад был поддержан граф Цеппелин с воздушными кораблями своими.
Если б я рассказал Вам, как возник последний сбор, принесший семь миллионов немецкому лёту, Вы бы увидали, почему мне сие особливо грустно.
Но замолчу. И так уже – чувствую – утомил Вас длинным письмом.
6-е ноября.
Коснулся я немецкого лёта лишь, чтобы Вы издали увидели ясно, как порадовали [Вы] меня за Россию, какое большое утешение принесли, когда к прошлому Рождеству прислали письмо о Романовском призе.
Милый приз! Хоть бы стал он первенцем большой семьи, которая спасла бы нас от равнодушной, опасной неподвижности.
– Дайте нам крылья! Мы сумеем повоевать... Стройте крылья всем охотникам летать!..
Но у меня нет сил даже тихо сказать. Речь моя невнятная, ибо ныне я – ослабевший инвалид не только крыльев, но и пера.
С трудом и долго царапал даже этот простой привет признательного Вам сердца, дорогой и глубокоуважаемый Князь.
Преданный вам летун (увы – отставной) Николай Попов...»
Николай Евграфович не успел кончить свое письмо в Вайсер Хирше: в Саксонию пришла осень, и он переехал на германский курорт Кройцлинген, где сделал к письму еще несколько приписок:
«7-е ноября.
P. S. С отрадным чувством вспоминаю весну 1910 года...
Русские люди! Ощущалось, точно каждый понимал, что лёт – общее, народное дело. И крылья росли от сего...
Но тут кара ждала меня. За что?
Не мне судить.
При первом же полете, при пробе первого военного самолета и он, и я поломались. Дорогая работа была вырвана из рук, крылья сорваны, мечта разбита.
21 ноября.
Я покорился воле бога, но когда вспоминается порою та задушевная, русская доброта, с какою помогали мне все и большие люди и малые, и как все хорошо ни шло, а летал к любимой цели и затем в один миг [всё] разбилось, то невольно становится грустно.
В нашей жизни бывают тяжелые минуты.
Надо всегда вовремя вспомнить, что все творится – к лучшему...»
Из Кройцлингена Попов вернулся во Францию, в Эз, а письмо все еще не было закончено. И он делает еще одну приписку:
«Р. P. S. 10 декабря.
Друзья убеждают, что я должен забыть лёт, ибо он помучил меня, но они не правы. Немыслимо забыть, что сильно любил...»
Николай Евграфович приписал еще пару фраз с извинениями за слишком длинное послание, сообщил свое местопребывание:
«Адрес ныне: Nicolas Popoff, Eze, А. М., France».
И добавил многозначительно:
«Постоянный адрес: С. Е. Попову, для Н. Попова, Солянка, 13, Москва.
17 декабря».
Поставил последнюю точку. И все-таки не удержался, чтобы не сделать еще одну приписку:
«PPPS. Хромаю я, хромает мысль, прихрамывает и форма ее».
Только перед самым Новым годом письмо, начатое еще в сентябре, ушло в Россию.
Здоровье возвращалось робко, зигзагами. Но все-таки оно возвращалось. А с ним оживала и самая заветная мечта, затаенная надежда – вновь обрести крылья, вновь взлететь в безбрежную голубизну воздушного океана и увидеть землю с высоты. Несмотря на увечья и инвалидность. Вопреки суровому приговору, вынесенному жизнью.