10 декабря 1916 года он пошлет Сергею Евграфовичу в Москву фотографию своей гигантской боевой машины в воздухе, на фоне заходящего солнца, и сделает на обороте надпись:
«Это – наш корабль. Сзади – солнце. Я уже в экипаже сего корабля. Кормчий. Летал четыре раза. Видишь меня, дорогой Сергушок? Я платком Тебе машу».
А через шесть дней Николай Евграфович отправит брату еще одну фотографию, на которой дирижабль запечатлен тоже в полете, но более крупным планом.
«На маленьких, быстрых самолетах, – гласила игривая надпись, – я чувствую себя много лучше, нежели на сем чудовище – Змее Горыныче. Париж 16. XII. 1916 г.».
Однако это была шутка. На «змее-горыныче» он чувствовал себя тоже как рыба в воде. Ведь за неимением гербовой бумаги пишут на простой.
Дирижабли во Франции были не слишком популярны. Германия к началу войны имела пятнадцать дирижаблей, Россия – четырнадцать, а Франция – только пять. За годы войны французы построили их более полусотни (немцы – более сотни, а англичане – более двухсот). Но определяющего значения это не имело. Дирижабли были слишком уязвимы и для истребительной авиации, и для зенитной артиллерии, которые непрерывно совершенствовались и развивались. Поэтому с конца 1916 года дирижабли стали применяться почти исключительно для патрульной и разведывательной службы на море, для охоты за подводными лодками. Нес свою боевую вахту над морем и гигантский «змей-горыныч» – французский дирижабль, за штурвалом которого до конца войны стоял русский летун Николай Попов.
24
Отгремели победные фанфары, толпы ликующего народа, прокатившись волнами через площадь де л'Опера, начали успокаиваться, открытые грузовики, набитые солдатами, двигались бесконечным потоком по Большим бульварам и покидали Париж. Мраморные кони при въезде на Елисейские поля, освобожденные от мешков с песком, вновь горделиво выгибали свои шеи, как в «добрые, старые, еще довоенные времена».
Надо было перестраивать жизнь на мирный лад.
Парижане спешили в первую попавшуюся булочную, в которой стали опять продаваться хрустящие батоны и горячие рогалики, чтобы почувствовать: да, войне и в самом деле конец. Пробудившиеся от четырехлетнего сна бульвары и площади снова были залиты электрическим светом, дамы вновь щеголяли нарядами, и их кавалеры, скинув осточертевшие мундиры, считали более удобным выходить на променаж в длиннополых фраках.
Попов снял квартиру в центре Парижа и охотно разделял праздничное настроение победителей. Он ходил по городу своей слегка приплясывающей походкой, с непокрытой, гордо поднятой головой, иногда со стеком в руке, и с готовностью вступал в беседу с каждым, кто, как говорится, подворачивался ему.
Но праздники, как бы долго они ни длились, проходят, и наступают будни с их повседневными заботами, хлопотами, неприятностями.
Сперва они, неприятности и хлопоты, обходили Попова стороной – это длилось до тех пор, пока у него были деньги. И пока Анастасия Михайловна, окончательно обосновавшаяся в Эзе, могла материально поддерживать бывшего камергера своего бывшего великогерцогского двора.
Да, во Франции появилось и осело в те годы много «бывших». И из России, где свершилась Великая Октябрьская социалистическая революция, и из Германии – после Ноябрьской революции восемнадцатого года, и из Австрии.
Впрочем, великая герцогиня Мекленбург-Шверинская, сын которой Фридрих-Франц IV сидел на престоле этого северогерманского герцогства, входившего в состав империи Гогенцоллернов, стала «бывшей» еще до того, как рухнула эта империя, а вместе с нею и великое герцогство, и Фридрих-Франц IV, правнук русского царя Николая I, Палкина, вынужден был отречься от престола, как и другой правнук того же царя – Николай II, Кровавый, сметенный с исторической сцены могучим революционным вихрем.
Независимая, как уже отмечалось, в своих суждениях и действиях, счастливо избежавшая онемечения, убежденная русофилка и галломанка, Анастасия Михайловна, как только началась мировая война, демонстративно отреклась от всех своих немецких титулов и сопутствовавших им прерогатив. Это был смелый и беспрецедентный шаг, имевший сугубо политическую окраску. Она поселилась во Франции.
Дворец в Эзе стал последним убежищем бывшей великой герцогини и бывшей великой княгини. Там она и скончалась в марте 1922 года. Смерть ее прошла незамеченной: слишком много других забот было у людей, постепенно приходивших в себя после четырех кровавых лет империалистической бойни, чтобы проникаться судьбой бесчисленных «бывших», как бы ни были лучезарны еще совсем недавно их имена.
Николай Евграфович оставил Париж и перебрался вновь на юг, на Ривьеру, где он чувствовал себя гораздо лучше, чем в любом другом месте: старые недуги опять начали назойливо напоминать о себе.
Поселился он в Мандельё, на западной окраине Канна, где его знали едва ли не все – от мала до велика Канн не забыл своего героя, и люди, встречаясь с ним считали своим долгом поклониться ему. «Месье Попов» стал своего рода достопримечательностью этого города. Но «месье Попову» надо было есть, платить за жилье, а для этого требовались, увы, деньги.
Кое-какие средства, правда совсем немного, у него еще оставались, однако таяли они быстрее, чем хотелось бы, и все чаще приходилось задумываться над проблемой хлеба насущного, над тем, как и на что существовать дальше. Сергей Евграфович жил в Москве, служил в каком-то учреждении, и ждать помощи от него теперь, естественно, не приходилось. С другими братьями и сестрами у него как-то никогда не было близких контактов, к тому же один из братьев – Александр – погиб на фронте, а следы Владимира затерялись где-то за рубежом.
От русских эмигрантских организаций Попов принципиально держался как можно дальше, не поддерживал с ними никакой связи. Он не хотел иметь ничего общего с врагами своей родины, с теми, кто изо дня в день осыпал ее проклятиями и поливал грязью, расточал по ее адресу угрозы. Все русское, родное было для него незыблемо и свято, он принимал новую Россию такою, какой она стала в результате революционного взрыва, и никогда не сомневался в справедливости пословицы, которую любил повторять: «Все что ни делается, делается к лучшему».
Сын богатого купца, Попов всю жизнь был бесконечно далек не только от торговых дел, но и вообще от какого бы то ни было предпринимательства, от так называемого «интереса». Он служил делу, к которому влекло его сердце – горячее сердце человека увлеченного, одержимого благородной целью.
Демократ по натуре и убеждениям, горячий русский патриот, Николай Евграфович встретил революцию как совершенно естественное и неизбежное в силу исторических причин событие огромного масштаба, несущее свободу и благо трудовому народу, который он горячо любил. Попов всегда был оптимистом.
Осенью двадцать третьего года нежданно-негаданно его разыскало в Канне письмо из Москвы. Подумать только – оттуда, из России, из новой, советской Москвы! Далекой и немного таинственной теперь, после стольких лет разлуки с нею.
«Незнакомый почерк! Дда! Из Москвы! Кто же это пишет? Гляжу. Наташа! – немедленно и восторженно откликнулся Николай Евграфович на эту весточку. – Вот кто! Шел купаться в реку Сиянь, которая тут же, под боком, впадает в море, но бросаю на землю купальные принадлежности и сажусь под мимозой, конечно, на землю, в тени, а то на солнце – жарко! Мимозы, кипарисы и сосенки окружают крохотный домик из двух комнат и кухни, где я живу один. Но теперь Наташа приехала ко мне, смеется, шутит и беседует прелестнейшим образом...
Ната, пиши мне «ты», дорогая. Буду очень рад, если пришлешь хоть маленькие фотографии тебя и мамы. Чем занята мама? Откуда ваш хлеб насущный? Хочешь, повеселю тебя, рассказав, чем я зарабатывал в одном этом году:
1. «Starter» в «Golf-Club» (спортивный слуга особого рода) – четыре месяца.
2. Искал и вырывал особую траву – 6 недель.
3. Рыбачил (чудесная работа, вечером – в море, ночь – на лодке, утром – домой); но – увы! – нужно многое, чего у меня нет, дабы жить рыбной ловлей.