— Звучит не особенно хорошо, «ах, Франц», — сказал он. — Что-нибудь случилось?
— Я думаю, что я умерла, — сказала я. — Ущипни меня.
— Для этого ты должна подойти поближе, — сказал Франц. — Собственно, потому я и звоню.
Я зажмурила глаза и подумала о смешной мансарде, где мы с ним когда-то жили вместе. Франц делал макеты декораций и в декорациях к «Дон-Жуану» жили наши хомячки Каин и Авель. Они появлялись на маленьком балкончике и чистились, для них мы всегда проигрывали на магнитофоне арию донны Анны в конце второго акта, «or sai chi l'onore rapire a me volse», [6]и в те времена мы ужасно много пили. Мы, конечно, работали — он над своими декорациями, я для своей газеты, но мы пили джин, и белое вино, и текилу в таких количествах, что я и сейчас не понимаю, как мы по утрам вообще выбирались из постели, кто выносил пустые бутылки и когда мы, собственно, заботились о кошке. Один из двух хомячков был позднее найден мертвым в мягком кресле он заполз в щель между сиденьем и спинкой, — и мы обнаружили его только тогда, когда он уже начал пахнуть, — это случилось утром во время завтрака, и нам пришлось хлебнуть джина спозаранку, несмотря на старое доброе правило: вино — после четырех, джин — после восьми вечера, а текилу только после десяти. Что было, то было, и давно прошло.
— Почему бы тебе не приехать ко мне на Рождество в Лугано? — спросил Франц.
— Это еще зачем? — сказала я и страшно обрадовалась, но проговорила по возможности равнодушно: — Ты что, больше не можешь жить без меня?
— Я прекрасно могу обойтись без тебя, — сказал Франц, — и как же я буду радоваться, когда ты после Нового года уедешь обратно.
Я никогда не была в Лугано.
— Ну и как там в Лугано, — спросила я, — ужасно?
— Мерзко, — сказал Франц. — Старые дома, а перед ними пальмы, увитые глициниями, которые цветут такими отвратительными лиловыми цветами, везде олеандры с их противным запахом и жуткое озеро посреди омерзительных гор. И они пьют здесь отвратительное вино, достаточно четырех бутылок этого пойла, чтобы напиться. Так что подумай хорошенько.
— Ты мне обещаешь, что мы будем все время ругаться? — спросила я, и Франц ответил:
— Слово чести. А ты не должна никому рассказывать, что едешь ко мне, ведь я могу тебя незаметно придушить, а труп выбросить в озеро. Идет?
— Изумительно, — сказала я, — но не забывай, что я уже мертвая. Я не верю, что я доберусь до Лугано, я не могу добраться до кухни, Франц.
— Ты полетишь, — сказал Франц, — до Милана, там пересядешь на поезд и через час будешь в Лугано, я тебя встречу.
— Не встречай меня, — сказала я, — может быть, мне посчастливится, и самолет упадет, а ты меня прождешь напрасно.
— Хорошая мысль, — сказал Франц. — Я мог бы где-нибудь под Кияссо положить на рельсы бревно, и твой поезд пойдет под откос, как тебе такая идея?
— Великолепно, — сказала я и вдруг заплакала, а Франц сухо спросил:
— Самоубийство как способ покончить со скукой?
— Нет, — сказала я, — нервное истощение, я хотела из-за этого выброситься из окна.
Я подумала о нашей кошке, которая в один прекрасный день упала с крыши, вот так, а мы-то думали, что это не случится никогда. Она привыкла гулять по крышам, и с нашего балкончика я часто наблюдала, как она сидит на солнышке и умывается, высоко, рядом с дымовой трубой, перед телевизионной антенной, на которой ворковали толстые голуби. Однажды она поскользнулась, попала в воздушный поток, от неожиданности не смогла остановиться и рухнула в бездну, пролетев мимо всех выступов и балконов, все пять этажей. Я увидела ее, неподвижно лежащую внизу, и была не в состоянии спуститься за ней.
В конце концов вниз побежал Франц и долго не возвращался. Мы больше никогда не говорили о кошке, и в этот год мы стали чужими друг другу. Мы просто больше не могли о чем-нибудь говорить всерьез, мы стали циничными, и ироничными, и нечестными друг с другом, и мы оба страдали из-за этого, но измениться не могли.
— А ты ведь меня не узнаешь, когда я приеду, — сказала я, — я стала старая, седая и противная. — Я вздернула нос кверху, встала с пола и плюхнулась в кресло, чтобы выправить осанку.
— А ты всегда была отвратительной, — ответил Франц, — я только никогда не говорил тебе об этом. А я ослепительно прекрасен, как всегда.
— Ну, это мы еще посмотрим, — сказала я. — Я приеду в Сочельник, если еще что-нибудь будет летать.
У меня было такое чувство, что он искренне обрадовался, и я, возможно, была спасена.
Я закрыла глаза и пролежала в кресле не то полчаса, не то час. Я слышала шумы в доме, хлопанье дверей, мужской голос, быстрые шаги, а с улицы поднималось наверх злое брюзжание Берлина, такой непрерывно нарастающий звук, как бывает перед взрывом котла, — и вдруг я представила себе Лугано как маленький игрушечный городок с красными крышами под снегом.
Ранним утром 23 декабря я бросила в дорожную сумку пару пуловеров и джинсы, очки, всяческую дребедень, немножко белья, туалетные принадлежности, две пары туфель, старое черное шелковое платье с потускневшим узором из роз, пару книг, дорожный будильник и забежала в торговый центр «KaDeWe», чтобы купить Францу подарок — эльзасскую горчицу. Там есть такой отдел, где продают восемьдесят или сто различных сортов горчицы, в стаканчиках, тюбиках и глиняных горшочках, — горчицу острую, сладкую и кисло-сладкую, жидкую и зернистую, светло-желтую и темно-коричневую, и вся извращенность Запада, все невыносимое бахвальство надутого, загнившего, лживого города Берлина концентрируется для меня в непостижимости этого отдела горчиц — мир охвачен пламенем, идет война, люди голодают и режут друг друга, миллионы спасаются бегством, и у них уже нет крова, дети умирают на улице, а Берлин озабочен выбором из ста сортов горчицы, ибо нет ничего ужаснее, чем неправильно выбранная горчица на тщательно накрытом к ужину столе. Но я бы купила ее, я бы поднялась наверх на лифте и купила бы для Франца, циника Франца, этого унылого интеллектуала, для Франца, насмешника с глубокими складками по обе стороны носа, для Франца, с которым я провела столько отчаянных ночей и лживых дней, я купила бы для Франца эту крупнозернистую, темно-желтую остро-сладкую эльзасскую горчицу в глиняном горшочке, запечатанном пробкой, если бы не увидела на первом этаже свинью. Эрику.
Она выглядела как человек, и я не знаю, почему мне пришло в голову именно «Эрика», но это действительно было моей первой мыслью. Свинья выглядела как некая личность, которую зовут Эрика и которая выглядит как свинья. Она была сделана из светло-розового плюша, у нее были четыре крепкие темно-розовые ножки, толстая голова со слегка приоткрытым свинячьим рыльцем, мягкие уши и не поддающиеся описанию, небесно-голубые стеклянные размером с дойчмарку глаза — доверчивые, добродушные, любопытные, с каким-то особым невозмутимым задором, — которые, казалось, говорили: к чему вся эта суета, принимай все как есть, посмотри на меня, я всего лишь розовая плюшевая свинья из «KaDeWe», но я совершенно уверена, что у жизни есть вполне определенный, хотя, возможно, скрытый смысл.
Я, не раздумывая, заплатила за Эрику 678 марок по кредитной карточке. Дорожную сумку мне пришлось повесить через плечо, так как для Эрики мне нужны были обе руки.
Она была удивительно легкой, но толстенной и мягкой, как бархат, и я могла ее нести, прижимая к животу. Я обняла ее обеими руками.
Она положила передние ножки мне на шею, а задними справа и слева обхватила мои бедра. Ее голова с голубыми глазами покоилась на моем левом плече, и продавщица сказала: «Хочу еще раз погладить!» Она ласково и нежно провела рукой между абрикосовыми ушами и отошла к медведям, жирафам и матерчатым кошкам, а мы с Эрикой покинули магазин. Люди расступились и пропустили нас наружу. Это были последние часы перед закрытием, перед Рождеством, когда все возбуждены, вымотаны, взвинчены подготовкой к празднику и полны страха перед семейными кризисами, которые явно витали в воздухе. Но каждый, кто видел Эрику, начинал улыбаться. Какой-то бездомный, который грелся внизу между дверями, украдкой протянул руку и потрогал Эрику за заднюю ногу.
Я вышла на улицу и оглянулась в поисках такси. «Господи Боже мой, какая красота, вот уж ребенок-то порадуется!» — сказала какая-то старая дама и благоговейно положила руку на большую мягкую голову Эрики, а я подумала про себя, что ребенка, на чей подарочный столик приземлится эта свинья, зовут Франц и ему тридцать восемь лет. Таксист сказал мне, покачав головой: «Для кого-то выбросила уйму денег», — и недоверчиво покосился на Эрику. Я посадила ее рядом с ним на переднее сиденье. Ее толстые копытца лежали на приборной доске. Своими голубыми глазами она вглядывалась в берлинское уличное движение, нелогичное и эгоистичное, как борьба за первое место. Я со своей дорожной сумкой сидела сзади и чувствовала, как спокойствие и уверенность перетекают в меня из широкого затылка Эрики.