С таким вот Аурелио я бы хотела стариться, но не с таким баловнем богов, как ты. Я хотела бы состариться. Я бы не хотела быть молодой рядом с тобой, этому меня научило прошедшее лето. И как тихо сидит Аурелио и поглаживает рукой скатерть, когда Миранда умирает… это любовь, Альбан, а не твое горячее дыхание. А не твои слезы, твои письма, твоя борьба за женщину впервые в жизни — и это ты, по которому женщины сходили с ума. А та, которая, как тебе кажется, любит тебя, почему она не хочет? Смешно. Ты выглядел злым-презлым, грубым и глупым, ты не мог понять, что существует любовь, которая не имеет права быть взаимной.
В театре «Метрополь» артисты выступали в рамках народных требований против осушения болот и строительства гидроэлектростанций под Хайнбургом. Прибыли борцы за болото, которые даже при таком холоде сначала терпеливо ждали снаружи; они вошли в жарко натопленный театр в своих парках, перуанских пуловерах со звериными мотивами и шапках с вязаными наушниками, с сумками из джута, бакенбардами и мудрыми улыбками, прославляемые, как последние на земле герои. Они пили из всех рюмок подряд и заставили уважать себя. Я позавидовала их ангажированности. Кроме моих собственных дел, меня ничто не могло взволновать. В Новой галерее в Штальбурге, в запущенных окрестностях Вены, висят на гигантских стенах прекраснейшие картины — тихие коричневые пейзажи Каспара Давида Фридриха, внутри которых я бы хотела очутиться и немножко прогуляться, чтобы потом исчезнуть вдали; прерафаэлитская «Медея» Ансельма Фейербаха и два его автопортрета: на одном — неприветливый вспыльчивый человек с бородавкой на левой щеке, на другом красивый художник с подкрученными усами и тлеющей сигаретой; он выгодно изображен с правой стороны, без бородавки. Против всякой логики обе картины повешены далеко друг от друга, поэтому их не удавалось сравнить, хотя было бы забавно. Здесь же висят сценки Макса Слефогта, как бы вышедшие из драм Шницлера, автопортрет Ван Гога с колючими глазами и его зеленая-презеленая картина с красными маковыми точками — «Долина Овера»; а вот и Сегантини, которого я так давно искала: «Плохие матери». Широкая равнина, снег, темно-синие силуэты гор, пара вершин освещена солнцем. На заснеженном поле — дерево, склонившееся под ветром, ясно чувствуешь, как холоден этот ветер; в ветвях женщина с обнаженной грудью, шлейф ее волос запутался в сучьях, у груди лежит ребенок, но она не поддерживает его руками. Это сюжет одной из буддистских легенд: детоубийцы должны, бредя по снежным полям, кормить своих детей.
Картина причинила мне боль, и в тот вечер я подцепила одного художника в кафе «Хавелка». Его звали Эдмонд, и он, не переставая, рассуждал о разных периодах своего творчества. Картины, которые он мне показал в своей мастерской, мне не понравились, но у Эдмонда были красивые руки, и я провела с ним два дня и две ночи — теперь я даже не могу вспомнить адрес. Его фамилию мне и в голову не пришло спросить.
Ты захотел, чтобы я осталась с тобой после концерта. Что ты себе вообразил, Альбан? Завоевать меня? Одержать победу? Когда мне было двадцать четыре, была ли я такой же беззаботной и самоуверенной? Да, вероятно. А что любовь может упорхнуть прямо из постели, ты еще поймешь. Я не хочу тебя. Я не хочу тебя больше видеть. Ты должен остаться для меня прекрасным.
Тот, кому удастся пробиться сквозь дождь со снегом через Волльцайле до Старой ратуши, найдет на Випплингерштрассе, третья лестница, Музей австрийской борьбы за свободу. Ради маленькой скромной выставки сюда были любовно доставлены экспонаты австрийского движения Сопротивления против фашизма. Листовки, нелегальные печатные машины, вмонтированные в туалетные шкафы, наклейки, плакаты, газеты, фотографии — и страшные документы из концлагеря Маутхаузен: крошечные поделки женщин, книжечка в форме сердца с вышитыми изречениями Фридриха Энгельса: «Свобода — это осознанная необходимость», шахматные фигурки из хлеба, кольца из ниток, тайные поздравительные открытки для заключенных, у которых был день рождения. Альбан, мы с тобой — маленькая часть мира, окруженная большой историей, и наша история — самая смехотворная из всех.
Развешанные на стенах фотографии показывают нам известных изгнанников Австрии — Фрица Кортнера, Фреда Циннемана, Макса Райнхардта, Отто Премингера, Йозефа Рота, Стефана Цвейга, Лотту Леманн, Рихарда Таубера, Оскара Кокошку, Музиля, Верфеля, Шенберга, Хорвата, Поппера, Канетти, Бруно Вальтера — этому нет конца, и не попадалось ли тебе на глаза письмо, адресованное одному гарнизонному священнику из района Вена-1, Альбан? Рано утром, 7 февраля 1945 года в 4.30 за ним заедут, должны состояться девять казней, на которые отводилось полтора часа. Если он один не справится, его преподобие Виммер может помочь ему с последними словами утешения.
7 февраля — день твоего рождения, Альбан, но ровно двадцать лет спустя. В твоей жизни не было ни войны, ни лагерей, ни голода, ни гонений. Ты сын богатых родителей, окруженный поклонением, высокоодаренный любимчик богов, которому все удавалось, который получал все и все с легкостью отбрасывал. Здесь, в этом музее, моя любовь к тебе преобразилась в отвращение, почти в омерзение, хотя ты тут совершенно ни при чем: моя антипатия к тебе так же иррациональна и необоснованна, как и моя прежняя склонность. Это все мои проблемы, Альбан, а не твои. Скоро ты не будешь иметь к этой истории никакого отношения.
Я была не единственным посетителем этого маленького кабинета ужасов и выживания. Как раз когда я собралась уходить, вошел некий господин в мехах и спросил кассиршу: «Здесь должны быть абажуры из кожи евреев, есть у вас что-нибудь подобное?» Ты был когда-нибудь в Вене, Альбан? Пойди на Домштрассе, 5, где жил Моцарт и где он написал «Фигаро». Пройди через задний двор вверх по жалкой лестнице, через холодную сырую лестничную клетку на первый этаж. Я не знаю, как живешь ты, но могу с легкостью представить себе пронизанную светом великолепную, элегантную квартиру, твой рояль стоит, вероятно, посередине комнаты, а твои дорогие рубашки валяются на полу. Я бы с удовольствием разок побывала в твоей квартире, но без тебя.
Моцарт вместе со своей семьей занимал пару маленьких темных смежных помещений с деревянными полами. Выставлены две монеты: они принадлежали ему, их нашли закатившимися между досками пола. Лучше бы он купил на них хлеба! На стене висит листок бумаги — ноты, и нежным, изящным почерком Моцарта приписано: «Это изображение чарующе прекрасно, такого еще не видели глаза, я чувствую, я чувствую, как этот кумир наполняет мое сердце новым волнением!»
Наша история преследует меня, Альбан. Этот текст, как нарочно, напоминает мне, что ты был тем кумиром, которым я восхищалась. Но у меня нет никакого желания идти ради тебя сквозь огонь и воду, выдерживать из-за тебя испытания, мне нужен только образ, в боге я не нуждаюсь, боги так недолговечны, а Царица ночи — это я сама.
В мае 1917 года Лев Бронштейн в кафе на Херренгассе оторвался от шахматной доски, чтобы уже в качестве Троцкого организовать русскую революцию. Это теперь уже не то старое кафе «Централь», но оно до сих пор прекрасно своим высоким светлым прозрачным куполом, под которым, однако, сейчас сидят не те люди — нет здесь больше Петера Альтенберга, так любившего женщин. За соседним столом сидела молодая пара. Когда я уходила, он как раз уныло говорил ей: «Ну почему же?» — и она ответила: «Ты мне просто надоел!»
Вечером я пошла в Оперу и посмотрела гастрольный балет — это я-то, которую балет совершенно не трогает, но знаешь, что меня интересовало? Рудольф Нуреев. Когда я увидела его впервые — я тогда сама была еще молодой, — он произвел на меня такое же впечатление, как и ты, правда, не столь сильное, потому что я видела только его фотографию, ты же был живой: это дикое лицо, светлые глаза, чувственный рот, сильное прекрасное тело. Я была очень взволнована и пылко влюбилась в него, а теперь мы оба состарились, и он танцевал во время моего зимнего путешествия, 27 января, в день рождения Моцарта. У меня было хорошее место, и мое сердце сжалось от печали, когда я увидела, как он мучился, что пропала легкость, с каким напряжением он танцевал. Его волосы поредели на затылке, его лицо все еще дикое, но само зрелище прыгающего туда-сюда сорокасемилетнего мужчины в колготках было прямо-таки комичным. И тем не менее он до сих пор грациозен и излучает достоинство, и после всех этих лет я осознаю, как сильно была влюблена в него. С тобой же после трех-четырех месяцев я уже ничего не понимаю и спрашиваю себя: что это было? И почему? Может быть, меня делает больной один лишь вид совершенной красоты? По улицам навстречу мне непрерывно движутся чужие судьбы, но все они отвратительны: слишком толстые молодые девушки, озлобленные женщины, проигравшие мужчины, люди с изуродованными ступнями и в толстых очках. Да, красота делает меня больной и наполняет тоской. Ради красоты я готова пожертвовать опытом и разумом.