Выбрать главу

Последняя жара, последняя...

Глава сорок четвертая

Четыре тысячи кусочков из жесткого картона, разных по форме: и многопалые каракатицы, и прямоугольнички с пуговками с двух сторон, и круглоголовые человечки с толстыми ножками и ручками.

Картонки - разноцветные, как бы ряженые в одежку, кому какая досталась: глубоко-черные, словно фраки, коричневые, как монашеские рясы, или карнавально-маскарадные, как маски.

Я положил на стол в пустой комнате на втором этаже широкий лист фанеры и высыпал из коробки четыре тысячи картонок. Получилась небольшая горка. Переворачивая и разглядывая картонки, догадался, что головки одних должны совпадать с впадинками других, но каждая головка предназначена для своей впадинки - только одной из четырех тысяч, как муж и жена, как мужчина, чья женщина - половинка - только одна и он ей - единственный.

Разобрать тысячи кусочков мне показалось не под силу, да и времени жалко на пустяки, и я лениво порассматривал их, но тут мелькнуло: уж четыре картонки совсем легко определить из четырех тысяч, у них у всех прямой уголок, и минут за пятнадцать я откопал их в кучке.

Положил по краям фанерного листа, и следующая мысль пришла сама собой - боковые картонки должны обязательно быть с одной прямой сторонкой в отличие от извилистых остальных. На это незаметно ушло еще больше часа, зато, подбирая по цвету, я постепенно выложил прямоугольную рамку, широкую в основании, примерно золотого сечения.

В середине рамки - невнятная пустота фанерного листа и горка картонок, словно осыпалась фреска, но зато сама рамка уже была знак, заманчивый намек на постепенное открытие картины в целом. Внизу рамка была зеленой с черными прожилками, но бокам переходила с одной стороны в разноцветный пожар, с другой - в темно-серый или коричневый, а венчалось все это переходом от темно-синего в светло-голубой.

Не день и не два, а почти весь четвертый год своего житья заграницей, иногда на несколько часов, иногда на пятнадцать минут я приходил в пустую комнату с листом фанеры и складывал картонки-кусочки друг с другом. Немало времени заняла нудная работа - сначала я рассортировал кучку картонок на три поменьше: на черно-зелено-разноцветную, и это была земля, на серую-темносинюю, и это была вода, на бело-голубую, и это было небо. При этом попадались кусочки, неизвестно чему принадлежавшие - то ли тверди, то ли свету, то ли водам.

Все три ипостаси потребовали своих листов фанеры, и я переселил их каждую отдельно, освободив полностью внутреннее пространство рамки, терпеливо ждавшей своего заполнения. При разборке выпадало случайное удачное сцепление, соединение и вдруг оказывалось, что рисунок с одной картонки плавно и естественно продолжается на другой, и воображение живо продолжало замысловатый изгиб или прямую стрелку. Три сложившихся картонки являли собой слитный кусочек с изъянам, требовавшим уже совершенно определенную четвертую составляющую, напряженный поиск которой занимал то несколько минут, то несколько дней, но находка всегда дарила радость успеха и поддерживала блекнущее желание нового поиска. Верные соединения пяти-шести-десяти кусочков требовали правильной ориентации в пространстве, чтобы не ошибиться, где верх, где низ. Сложившиеся куски я осторожно перекладывал на большой лист фанеры внутрь рамки, и они пятнами, словно под рукой реставратора, заполняли собой структуру фанерного среза. Соединение больших кусков казалось чудом, когда полностью совпадала и бесследно исчезала извилистая линия раздела.

В основании картины длиной около метра с чем-то проросла редкая зеленая трава, сквозь которую чернела земля, а в траве запутались разбросанные ветром свежеопавшие или уже тронутые увяданьем или совсем скукожившиеся желтые, серые, багряные листья. По серединке из травы поднимались вверх два замшелых, пропитанных до черноты дождями столба, на которых наискосок была прибита ржавыми гвоздями доска недлинной скамейки с несколькими опавшими листьями и в оспинах шелухи осыпавшихся еще по весне почек.

Слева от скамейки из темной влажности, внутри которой таились тугие темно-зеленые побеги, тянулись вверх коричневые тонкие стволы кустарника, переходящие в переплетенье веток в пожаре красных, желтых, желто-зеленых, бурых, бордовых листьев, а справа от скамейки торчала низкая прибрежная поросль из ломких былинок, упавших веток и высокой травы.

Черная у края берега вода постепенно меняла свой густой цвет на коричневый, а затем на серый, далее водное пространство принимало на себя оттенок неба, его отражение и переходило в даль небольшого залива и виден был, открывался другой берег, вдоль которого шла ограда. За ней виднелась крыша автомобиля мышиного цвета и поднимался двухэтажный дом, белый дом под красной черепицей с верандой, увитой густым плющом. Над крышей высились высились кирпичные трубы, их заслоняли голые ветви мощных деревьев, по возрасту намного старше дома, сквозь которые синело небо и белели облака.

Рядом с домом на деревянных мостках у воды стояли два светлоголовых мальчика, а перед ними яхта, чья белая мачта и голубой корпус дробились, отражаясь в мелкой серой волне залива, которую ветер гнал к противоположному берегу, где стояла скамейка.

Это был важный момент в моей жизни.

Я сложил картину.

Я стоял и смотрел на нее, и мне было невозможно поделиться ни с кем радостью содеянного, потому что только я сам прошел этот путь от первых четырех уголков и рамки до последнего "человечка", которого я уложил на свое место. Такое же чувство испытывает альпинист на вершине горы - внизу под ногами пройденный путь, а над головой только небо, или яхтсмен, завершивший кругосветное одиночное плаванье.

Чистое озеро, парк с аллеей старых лип, яхта, автомашина, дети - вот оно счастье, что еще надо? Чем дольше я смотрел на сложенную картинку, тем сильнее возникало ощущение, что мальчишки эти - внуки мои, а я похоронен на этом берегу залива, который мне уже никогда не переплыть - зато они не забывают меня, приезжают помянуть, посидеть на замшелой скамейке возле моего последнего приюта.