Спасибо, что пришли, сказал он.
Она кивнула, руку пожала. Он подвеселил огонь, подкинул еще торфа. Вручил ей книгу, открыл на странице со спящей женщиной.
Вот так, сказал он.
Да, сказала она.
Я выйду, сказал он.
Она разделась, завернулась в простыню, выпростав ступни и ноги, опустила голову на локоть, копируя изображение в книге.
Он вошел.
Спасибо, сказал он.
Он слегка передвинул ее голову, сел на пол, глаза стремительно бегали туда-сюда, вверх-вниз, высматривали, выпытывали, голубые, ясные, затененные нависшими складками, хотя он ведь еще довольно молод, лет сорок, старше Франсиса, моложе Михала, кожа мягче и глаже, чем у островных, у людей моря, да и тело мягче, более округлое, не привычное к работе — комнатная собачка, не сторожевой пес.
Она улыбнулась.
Мне сторожевой пес милее.
Она рассмеялась.
Он остановился.
Простите, вы что-то сказали?
Она рассмеялась, качнула головой.
Марейд, пожалуйста, закройте глаза. Вы, типа,
как спите.
Ceard a duirt tu?
Он закрыл глаза.
Tuigim. Да. Поняла.
Карандаш его двигался стремительно, глаза вкапывались все глубже, внедрялись в меня, впитывались, впитывали, хотя и не так, как это делал Лиам, как это делает Джей-Пи, или как Франсис — Франсис с его вывешенным языком. Нет. Совсем иначе.
Марейд.
Она открыла оба глаза.
Да?
Он прищурил один глаз. Она засмеялась.
Вы спите, сказал он.
Да.
Спите. Не щурьтесь.
Зрение пришлось отключить, и она стала вслушиваться в шорох карандаша по бумаге: движения медленные, ритмичные, карандаш мягко пульсировал, успокаивал, уводил прочь от деревни, от Джеймса, от Бан И Нил, она уже проснулась, бурчит, куда я подевалась, почему не поставила чайник греться, посуду на стол, не начала день как положено, это же моя работа — начинать день как положено и как положено вести его дальше, быть где положено, двигаться, весь день, каждый день, делать то же, что и она, что она делала всю жизнь, не задавая вопросов, я, по крайней мере, ни одного вопроса не слышала.
Сядьте, пожалуйста.
Он взял простыню, обернул ей плечи, тело и ступни — на виду осталось только лицо.
Повезло нам нынче утром, сказал он. Рассеянный свет.
Она кивнула, хотя и сомневалась в смысле его слов. Посмотрела, как свет падает в узкое окошко, рассеянный облаками и стеклом, распадается на лучи, которые освещают разные участки пола.
Подвиньтесь немного назад, пожалуйста.
Он оттолкнул воздух руками. Она подвинулась назад.
И поверните голову.
Она повернула.
Сюда.
Повернула снова.
Тут он сел перед ней, ближе, чем раньше, вытянув шею вперед, так, что она ощущала его дыхание, чувствовала его запах: лаванда, краска, скипидар. Она чуть отстранилась, он не отпустил ее, преследуя глазами, карандашом, стиснул меня, удерживал на месте, пока рисовал, поглядывал попеременно то на бумагу, на линии и изгибы на странице, то на меня, на мое лицо, глаза, скоблил, царапал, будто пытаясь сквозь глаза проникнуть внутрь меня.
Она улыбнулась.
Все-таки когда француз в меня входит, оно как-то лучше.
Не двигайтесь, Марейд.
Она кивнула.
Перестаньте шевелиться.
Beidh, сказала она. Хорошо.
Спасибо.
В воскресенье, восьмого июля, на второй день после перевода на службу в Северную Ирландию, Алан Джон Макмиллан идет по рыночной площади Кроссмаглена в Южном Арме. Ему девятнадцать лет, он рядовой Королевской горной гвардии.
Он не замечает проволоки, которая торчит из почтового ящика возле одного из домов на площади. Задевает проволоку, в доме взрывается бомба. Алан умирает в госпитале от ран, рядом с ним до конца его родители-шотландцы.