Выбрать главу

Ллойд мягко накрыл ее ладонь своей.

Еще не высохло, сказал он.

Она уронила руку и снова прошлась вдоль всего холста, из конца в конец, несколько раз, сперва с улыбкой, потом со смехом, молодая вдова из ост ровных, какой они меня никогда не видели, те материковые женщины, те, оттуда.

Она пожала Ллойду руку.

Спасибо, сказала она. Просто идеально.

Он улыбнулся ей. Поцеловал в правую щеку.

Это моя лучшая работа, Марейд.

Она двинулась к дому, держась подальше от окна Массона в надежде, что он ее не заметит. Но он вышел ей навстречу. Окликнул.

Ну и что ты выяснила, Марейд?

Насчет чего?

Насчет того, чем он там занимается.

А, ничего.

Что ты там делала?

Он попросил меня прибраться. Вымыть чашки.

И ты вымыла?

Вымыла, сказала она. И пол подмела. Он такой неряха!

Массон остался стоять, прислонясь к дверному косяку, а она шла прочь, покидала его стремительно, торопливо, потом замедлила шаг, когда приблизилась к своему дому, своей двери, и походка у нее изменилась, как менялась всякий раз у моей мамы, когда она прощалась со стариками и их сыновьями у кассы, спешила прочь из их лавок, с их улиц, в страхе, что отец проедет мимо на почтовом фургоне, почтовом велосипеде, заприметит ее там, где ей быть не положено, одетой так, как ей не положено одеваться, — шагала быстро, бежала трусцой, потом мчалась во весь опор, пока не оказывалась в нашем районе, рядом с нашим домом, тут она замедляла шаг — тело ее тяжелело, наливалось печалью, когда мы подходили к нашему дому, поднимались по бетонным ступенькам, поворачивали ключ в замке, каждый раз испытывали облегчение оттого, что в нашем общем с ним доме пусто, что она успеет снять длинную юбку и надеть покороче, сменить темные цвета на цвета посветлее — так ему больше нравилось, хотя ей спокойнее было ходить с закрытыми ногами и с не туго завязанным платком, скрывающим голову до затылка. Так она была одета и в тот самый вечер — вечер, когда мы вернулись и застали его дома. Вынырнув из кружки пива и французского телевизора, он начал требовать ответа, где мы шлялись и почему она, моя мать, в темном платье и с платком на голове, вопреки его приказаниям. И она все ему рассказала. Напрямик. Твой сын изучает арабский язык. Классический арабский. Литературный. Язык моего народа, моей культуры, моей истории. Он вскочил с кресла и впечатал ее, мою мать, в стену, заорал, что сын его француз и будет расти французом. Говорить по-французски. Читать на французском. Играть с французскими детьми. И не будет его сын учить арабский. А его уже и так выворачивает от этого арабского дерьма, алжирского дерьма, этого гребаного кускуса, который она варит часами, вся квартира в пару, конденсат с окон капает. А я хочу нормальное жаркое из кролика и яблочную тарталетку.

Я хочу питаться так же, как и мои друзья. Как и мои начальники. После этого он набросился на ее книги. Ее газеты. Раздирал. Рвал на куски. Потом на нее. На мою мать. Ударил ее. Ладонью по лицу. Потом кулаком. В живот. В грудь. Сбил с ног. Начал пинать. Мой сын француз, он будет есть французскую пищу. Он расстегнул ремень, выдернул из джинсов. Черная полоска кожи взметнулась в воздух над моей мамой, моя любимая мама забилась в угол кухни возле мусорного бачка, мусор она вынесла перед уходом, положила новый мешок. Ремень свистнул в воздухе и опустился ей на спину. Она вскрикнула. Он замахнулся снова. На сей раз ударил ее по ногам. Она испустила крик. Ты, шлюха арабская. Ремень взметнулся вновь. И зачем я на тебе женился, подстилка арабская. Ремень опустился ей на бедренную косточку. Нужно было бросить тебя там с ребенком в животе, оставить в этой проклятой стране. Ремень взлетал и опускался, мама сжалась в комок, закрывая локтями и ладонями лицо, голову. Нужно мне было жениться на француженке. Жил бы без этого арабского дерьма. Ремнем по спине. Мой сын будет говорить по-французски. По ногам. Читать на французском. Снова по спине. Хлещет и хлещет. Ноги. Бедра. Спина. Ягодицы. Плечо. Мой. Сын. Будет. Французом.

Тут он остановился и, тяжело дыша, собрал ремень в кулак. Мама плакала, тихо, совсем тихо, потом протянула руку к моей ноге. Я смотрел на нее сверху вниз, с раскрытым ртом, молча, неподвижно, мне было не выдавить ни слова ни на материнском языке, ни на отцовском, я стоял и смотрел, как отец вставляет ремень на место, как он возвращается к пиву и телевизору, как мама отпускает мою ногу, и в этот самый миг отцовский язык стал моим родным языком, а материнский язык умолк, потому что после этого она почти не говорила. Читать перестала тоже, сидела у окна, глядя на море вдали, из дому выходила только в магазин за едой, каждый четверг приносила кролика и яблоки. Отец хвалил ее стряпню. Ее юбки покороче. Яркие цвета в одежде. Сказал, что я волен быть французом, как и он. Настоящий французский мальчик, сказал он. И ест настоящую французскую еду.