Кондрат покачал головою и сразу заулыбался, тоже вспомнил.
— С шурином Гаврилы еще лучше было. Тот прослышал от кого-то, что если не есть целый день в последние Деды перед колядными запусками и потом одному лечь в хате и не говорить, не смеяться, так можно увидеть «дедов». Так и сделал. А вечер темный, ноябрьский. Вот он лежит и видит, — лезут через вершок для дыма... Сначала отец его, покойник, лезет, потом дед, потом прадед. Наверно, всех, аж до самого Адама, увидел бы. Аж за прадедом лезет дядя. Святой жизни был человек, службы ни одной не пропустил. Вечно его жизнью малышу глаза кололи, как, бывало, заберется в чужой огород или опары украдкой возьмет и наестся. Лезет дядя и лезет, почти весь уже просунулся, аж тут его что-то задержало: как ни дергается — не пролезает, и все. Аж это у него к поясу борона привязана. Украл в земной жизни и даже на исповеди не покаялся. Тут шурин Гаврилы вспомнил все муки, которые из-за святости дяди претерпел, да как захохочет. Ну и все. Вылетели они все в вершок и исчезли.
Положил в костер большое сухостойное полено.
— Ложитесь уж, хлопцы. Хватит.
...Все улеглись. Алесь только как лежал, так и остался. Андрей положил тулуп рядом с ним, тихо окликнул.
— Спит? — спросил Кондрат.
— Спит, — шепнул Андрей. — А ты заметил, что у Раубича огонь погас?
«Я не сплю совсем», — хотел было сказать Алесь, но сразу провалился в такой глубокий сон, что не успел даже шевельнуть губами.
Дети спали. Сухое полено медленно догорало, рассыпая угли. Туман поднялся из ложбины и подступил ближе, будто хотел послушать сонное дыхание. Кони также тонули в тумане, и только их головы да длинные шеи поднимались над молочным туманным озером.
IV
Полевая дорога ныряла в ложбины, взбиралась на пригорки и опять извивисто падала вниз. И так было без конца, а вокруг лежала густо-зеленая, без единой проплешины озимь, такая молодая и веселая на взгорьях и бездонная в ложбинах, такая прогретая на солнце и студено-сизая в тени, что даже дух захватывало.
Очень-очень редко попадались посреди бесконечного зеленого ковра огромные, как дубы, дички, да там-сям, где в овраге выпевался родничок, склонялась над ним серебряная ива.
И опять озимь, одна лишь озимь. А над озимью, привязанные невидимыми нитями, трепещут жаворонки. А на земле, на всем ее густо-зеленом пространстве, лишь одна подвижная точка: едет по дороге рессорный английский кабриолет, а в нем мальчик одиннадцати лет и тридцатилетний мужчина.
Мальчик в белом полотне, как мужик. Мужчина в чесучевой тройке, штиблетах и широкополой соломенной шляпе...
— Может, вам шляпу отдать, паныч? — голос у мужчины легковесный, с выразительным польским акцентом. — Головку напечет.
— Не надо, пан Выбицкий.
— То добже, смотрите. Hex тылько пани потом не бранит Выбицкого, если у ребенка заболит головка
— Я коров на солнце пас. Так они порой рассвирепеют от укусов слепней и бегут как бешеные, а самому ничего.
Пан Выбицкий смотрит на мальчугана и на его молодом, наивном лице появляется мученическое выражение; ребенок пас коров, — Езус-Мария! Ему хочется сделать парню что-то приятное, и он лезет пальцами в карман жилетки.
— На конфет.
— Зачем? — серьезно говорит мужичок. — Они денег стоят. Завезите лучше своим детям.
— Но ведь у меня нет детей, — недоуменно говорит Выбицкий. — Совсем нет. Бери.
— Ну, тогда уж давайте.
Пан Выбицкий с печалью качает головою. «Мужичок, совсем мужичок. И это сын загорщинского князя. Наследник почти двадцати девяти тысяч семей, когда придет время. Глупый обычай!»
Выбицкому до слез жаль мальчугана.
Так они едут и едут. А вокруг озимь, озимь и озимь.
...Пан Адам Выбицкий еще шесть лет едва не умирал от голода вместе с родителями. Был он из чиншевой шляхты, жил, как большинство таких, земледелием. Но стал на хозяйство в несчастное время.
...Даже год его рождения был годом черного недорода. А потом пошло и пошло. Четыре голодных года, с двадцатого по двадцать четвертый. Год отдыха. А потом пять лет страшного падежа скота, когда по всему Приднепровью едва осталась десятая часть коней и другого скота. Чтобы не кончиться наглой смертью, пришлось продать восемь десятин земли из десяти. Да и последнюю нечем было засеять, и она зарастала костром, и осотом, и, от большой кислоты, хвощом. В двадцать четыре года Адаму было уже так, что хоть отрезанным ломтем становись. Тут его и подобрал Юрий Загорский. Управляющим парня назначать было рано, и поэтому пан сделал его чем-то вроде фактора и перекупщика, с жалованием в тридцать рублей месячных да еще с господским жилищем, одеждой и пищей. С того времени Выбицкий ног под собою от радости не чуял.