И он вдруг неприглядно, неожиданно крикнул:
— Ма-ма!
Крикнул почти как деревенский малыш, на которого двигается по улице корова, крикнул, твердо веря, что вот сейчас мать придет и спасет. Крикнул и сразу застыдился.
Ей только того и надо было. Обхватила, начала шептать на ухо. Но в нем уже росло возмущение и стыд, будто он предал хату, руки Марыли, глаза братьев. И он так разрыдался в этих узких руках, будто сердце его рвалось на клочки.
А она целовала.
Он плакал, так как ощущал, что пойман, что с этим шепотом заканчивается для него все.
...Его повели мыть и переодевать. И когда отец и мать остались на террасе одни — усмешка неловкости так и не сошла с их губ. Избегая смотреть мужу в глаза, Антонида Загорская глухо спросила у пана Адама, стоявшего невдалеке:
— Что, пан Адам, как вам паныч?
Пан Адам мялся.
— Правду, — тихо попросила она.
— Мужичок, проше пани, — отважился Выбицкий. — Но с чистым сердцем, с доброй душою.
— Ничего, — даже с каким-то облегчением вздохнула мать. — Научим.
Отец легковесно засмеялся, показывая белые зубы.
— Видите, пан Адам? Так легко и научим. Les femmes sont parfois volages5.
— Эту идею подал ты, Georges, — серые глаза матери стали влажными. — И ты не имеешь права.
— Скажем, и не я, — возразил пан Юрий. — Скажем, отец мой, и нам нельзя было не послушаться.
— Но почему его одного?
— Самодурство. Возлагал на Алеся большие надежды. И ты знаешь, что он мне сказал перед дядькованьем?
— Говори.
— «Как жаль, что я не отдал в дядькованье тебя, Юрий. Может, тогда ты, сын, был бы человеком, а не предметом для церкви и псарни».
— Это я опять возобновила в Загорщине церковную службу. И он не любит тебя... из-за меня.
— Брось. Глупость.
— Ну, а почему не хочет дядькованья для Вацлава?
— Боюсь, что Вацлав ему безразличен.
— Второй внук?..
— Я не хотел, Антонида. Я ведь только сказал о легкомыслии...
Мать уже улыбалась.
— Так что ж поделаешь, Georges, если ты все видишь en noir6.
Опять горестно задрожали ее ресницы.
— Забыл все. Забыл французский. А говорил, как маленький парижанин... Я прошу тебя, я очень прошу, Georges, не спускай с него глаз, ходи за ним в первые дни, ведь ему будет грустно... Ах, жестоко, жестоко это было — отдать!
Пан Выбицкий учтиво кашлянул, направляясь к лестнице, и лишь теперь пани Загорская спохватилась, вскинула на него кроткие глаза.
— Извините, пан Адам, я была так невнимательна. Очень прошу вас — позавтракайте вместе с нами.
— Бардзо ми пшиемне, — покраснел Выбицкий, — но ведь простите, я совсем по-дорожному...
— Ах, ничего, ничего... Я вас очень прошу, пан Адам.
Выбицкий неловко полез в карман за красным фуляром, напоминающим небольшую скатерть.
Лакеи по-английски выкатили на террасу стол на колесиках, приставили его к накрытому уже обеденному столу. Матушка начала снимать крышки с мисок.
— Накладывайте себе, пан Адам, — предложила мать. — Возьмите куриную печень «броше»... Видите, завтракать будем по-английски. Первые дни ему будет неловко со слугами, бедному.
Управляющий сочувственно крякнул, стараясь сделать это как можно учтивее и не оскорбить тонкого слуха пани.
И как раз в этот момент появился в двери Алесь в сорочке с мережками — под народный стиль, — в синих шаровариках и красных кабтиках. Именно так, по мнению пани Антониды, выглядели в праздник дети богатых крестьян, и поэтому мальчику можно было не чувствовать неловкости. Отец хотел было прыснуть в салфетку, но сдержался, памятуя недавнюю обиду жены. Потому он только показал на стул рядом с собою.
— Садись, сынок.
Алесь, обычно такой стройный, по-медвежьи полез на стул. Смотрел на ломкие скатерти, на старое серебро, на двузубую итальянскую вилку, на голубой хрустальный бокал, в ломких гранях которого дробилась какая-то янтарная жидкость.
— Что это? — почти без голоса спросил он.
— «Го-сотерн»,— ответил отец. — Это, брат, такое вино, что и ты можешь пить.
— Вина не хочу, от него люди дурные. Ругаются.
Выбицкий поморщился от огорчения. И, увидев это, Алесь внезапно разозлился. В конце концов, их это была вина. В конце концов, это сами они довели его, а сейчас еще подвергли его такому истязанию.
Поэтому он смело полез поцарапанной лапой в хлебную корзинку, положил ломоть на свою тарелку и ложкою потянулся к тарелке отца, ощущая в сердце чувство, близкое к отчаянию.
— Ешь, ешь, сынок, — спокойно ответил пан Юрий. — Подкрепляйся. Давай мы и тебе на тарелку положим.
Но маленький затравленный мужичок уже нес ко рту самый большой кусок. Ему было неудобно, и потому он оперся левой ладошкой на край стола, а когда оперся — из-под его ладошки упал на пол подготовленный ломоть хлеба.