Его заколотило. В мгновение он бросился к склоненному, сам поднял мешочек и, прижимаясь к Михалу, крикнул прерывисто:
— Что ж ты делаешь, это ведь позор?! Что ж ты делаешь, батька?!
На лицах некоторых слуг он заметил усмешки, не так уж и далекие от тени презрения. Но ему было все равно.
...На минуту у него потемнело в глазах, а когда свет снова разлился перед ними, он увидел, что он плотно сжат между Михалом и отцом.
— Что ты, глупенький, — шептал Михал. — Это ведь обычай, это просто обычай. Не нам его уж менять. Попроси прощения у пана отца.
А отец гладил его плечи и тоже шептал:
— Ты уж прости, сынок. Кто знал, что ты как девочка? Ну и ничего, ну и все. Теперь ты свободен, теперь многое можешь желать... Хочешь через неделю поехать на несколько дней к ним? Хочешь? Ну и ладно.
...Потом Алеся посадили на Ургу и пан Юрий повел его вокруг поместья. Остальные шли за ним. Отец остановился на высоком обрыве Днепра и обвел рукою все окружающее.
— Это твое, — произнес он. — Твоя земля и твое небо. Помни: всю жизнь ты будешь пить воду из Днепра и обмывать этой водой своих сыновей. И отнять это у тебя не может ни человек, ни Бог ни дьявол. Одна смерть.
Кирдун подошел к Алесю и прищепил к его оружейному ремешку кинжал и пистолет. Потом подал отцу короткий корд в серебряных, с золотыми травами ножнах.
Отец стал рядом с конем и засунул саблю в петлю высокого седла.
— Ты носишь хорошее оружие, чтобы не злоупотреблять им, и богатую одежду, чтобы не щеголять ею перед остальными.
И он слегка стеганул сына нагайкой по спине, а потом прикрепил арапник к другой петле седла.
— Помни.
За всеми этими церемониями не заметили, как устала пани Антонида. У нее заболела голова, и пан Юрий даже с некоторой радостью отпустил ее.
— Устал? — спросил отец, со снисходительной ласковостью заглядывая в глаза сына.
— Нет.
— Это хорошо. Сейчас, братец, начнем обряд, на каком никому не позволено присутствовать, кроме нас... Хорошо запомни. Ведь придется передавать сыну...
Лицо его было утомленным, видно было, что ему надоело все это, но даже он находится сейчас под страшным бременем чего-то обязательного, предначертанного и неуклонного.
...Они миновали дворец и пошли по незнакомой аллее в ту часть иррегулярного парка, куда отец до сих пор никогда не водил Алеся.
Тут, видимо, и вообще мало ходили: травы, проросшей сквозь гравий, очень давно не полол садовник. Вместо светлых лип, осокорей и итальянских тополей по обе стороны аллеи все чаще попадались черные и какие-то зимние ели да мрачноватые вековые дубы. Можжевельник сплошным мощным ковром укрывал опушки, нетронутый папоротник клубился над низринутыми деревьями. Парк был уже настоящим лесом.
И тут блеснул в непролазной чаще прозрачный, видимо от сильных родников, пруд, а над ним, на тусклой от тени опушке, предстало удивительное здание, узкое и высокое, построенное из серого и розового дикого камня.
Таким оно было на высоту одного этажа. Выше камень был очесанный, были даже там и сям романские арочки. А еще выше, почти до верхушек пятисотлетних замшелых дубов, возносились две кружевные и мрачные готические башенки. Мрачноватое, значительно больше в высоту, нежели в длину и ширину, строение думало о чем-то, не касающемся двух человек, которые сейчас шли через затененный луг к его двери, и это его спокойствие было спокойствием конца.
Перед ним, в высокой траве, лежали по кругу семь очесанных камней, а в центре крута лежал восьмой, с правильно круглым углублением наверху.
— Садись на землю, — промолвил пан Юрий. — И слушай.
Неосознанно проникаясь чем-то страшноватым, Алесь сел.
— Смотри, — показал отец.
На боку центрального камня был выбит неумело нарушенный во всех пропорциях образ доброго пастыря, несущего на плечах агнца.
— А теперь представь, что сорок длинных человеческих жизней лежит между тобою и этим пастырем. Сорок. А ты сорок первый.
Они молчали, склонив головы. Под верхушками деревьев было такое спокойствие — листок не шелохнется.
— Сорок. Это бывшие до нас, и мы, и те, которые еще будут. И каждому последующему труднее, так как он несет большую тяжесть. Будут и те, кому станет нестерпимо трудно, и я молюсь Богу, чтобы это не был ты. Потому что никто не избежит. Каждый должен будет нести на ремнях слабого, его боль и его обиду. Кто этот более слабый — каждый выбирает сам. Друг, вера, женщина либо еще что-то, пока неизвестное... А сейчас посмотри: на другой грани еще более старые черты. Этот молодой месяц — это серп, а эти мохнатые тростинки — колосья. Кто будет жать — об этом молчат годы и молчат столетия. Никто еще не додумался, так как выбивший их умер и не скажет... Посиди минуту, сынок, подумай либо просто помолчи.