Вид у черта важный, покровительственный. Стоит, как Бонапарт богомерзкий, пузо вперед, и, каждый раз как ударит пушка, как ты ему, скажи, игрушку кто-то дал, такое удовлетворение на безусой морде.
— Einem Löwen gleich... — долетают к Кирдуну отдельные слова. — Nüch?1
И, искоса поглядывая на Фельдбауха, опирающегося на тросточку, как на шпагу, Кирдун бурчит под нос:
— Das ist ihm Wurst... Это ему колбаса, знаете ли... И все «нюх» да «нюх»... Нюх ты и есть нюх. Нюхало немецкое... Чтоб тебя уже на том свете так черти нюхали вонючими своими носами.
Кирдуну совсем плохо. Но исправно громыхает пушка, а то и три, с учетом того, какой гость сворачивает на аллею.
...Это еще кто? Шарабан старенький, конь еле переставляет явно потрескавшиеся копыта. И тут мужик-запальщик отвечает:
— Так это ж благородный пан Мнишек едет на своем Панчохе.
Ну, этому достаточно и одного выстрела.
...А это? Пара сытых коней. Тарантас лакирован. Ага, едет дедич Иван Таркайла. Этому можно грянуть из двух.
...Карета шестериком. Кони в яблоках. Эти, видимо, рейнвейн пьют, как пан Юрий в Кельне, и хоть кони не чистокровные...
— Стреляй... Стреляй из всех четырех. Ходанские катят!
А немец стоит. А немец черт знает чего сюда притащился. Мог бы стоять среди гостей — нет, угораздило его, нюха проклятого.
...Кирдун смотрит на террасу, видит там фигурку молодого Загорского, и жалость пронзает ему сердце, заставляя и о немце забыть... Боже мой, зачем это? Ребенок целый день на ногах!.. Морят, убивают ребенка. Паны и есть паны. Немец, видимо, все-таки не самый худший... По крайней мере, любит паныча, не мучит его, как те... То, что он мешком ударенный, — это все ерунда: без родины тоже, горемычный. А без родины кто хочет взбесится.. Тоже пожалеть надо... Тем более безвредный совсем, пакостей никому не учиняет. Только что придет вечером к экономке и просит: «Гнедиге фрау... Айн гляс шнапс...» Опрокинет себе, бедолага, да и пойдет... И правильно говорит, так как в немцах почти все женщины гнедые, а экономка — вылитая немка. Гнедая и есть... Только бы здесь не стоял, а так совсем приличный немец... И паныча любит... Черт с ним, пускай стоит, если это ему игрушки... Немцы, они немцы и есть. Все целиком как дети. Только бы им гремело да блестело... Так бы и игрались в солдатики до седых волос... Но как же там ребенок?.. Бедный ребенок!
Алесю и действительно приходилось трудновато. Он стоял на террасе, отступив на несколько шагов от двери в дом, так что каждый гость должен был пройти невдалеке от него. И с каждым следовало раскланиваться. Родители стояли дальше, они обменивались с каждым парой слов, улыбались, — им было не до него, он был что-то вроде передового поста, выдвинутого в самое размещение врага — enfant perdu, погубленный ребенок.
— Bonjour, madame.
Мадам сто лет. На руках у нее отвратительная, курносая болонка. Мадам минует его, и он слышит, как она говорит матери:
— Он очень мил.
Порой на одну минуту к нему подходит, чтобы помочь, француз: шепчет, какого гостя он должен встретить сейчас, должен ли сказать ему несколько слов.
Некоторые из гостей вызывают у него отвращение. По своему желанию он никогда бы не поехал к таким в гости. Так и хочется сказать:
— Je faut que vous rècurez la maison de votre ргésеnсе2.
Но так нельзя. И он уважительно склоняет головку с подплоенными на концах волосами, делает рукой жест гостеприимства и говорит:
— Bonjour, monsieur.
Отец видит все это даже слишком хорошо. В самой спине мальчика невыразимое страдание. Но он улыбается и шепчет матери:
— Смотри, что выделывает... Les merweilles gymnastiques3.
Подходит пан Мнишек... Этого жаль... Такое сдержанное достоинство в глазах, и такое измученное лицо... Говорит что-то по-польски... Понять нельзя, хотя звуки и некоторые слова похожи...
А вот пушки грохнули трижды. Лакей объявляет где-то под террасой:
— Вице-губернатор, их сиятельство граф Исленьев.
На террасу поднимается гибкий и стройный старик в мундире полковника. У старика седые бакенбарды и совсем молодое, без единой морщинки, румяное лицо с ясными глазами.
Про этого Алесь знает. Случайно слышал разговор родителей.
Граф не сделает карьеры. У него слишком много родственников, замешанных в той несчастной истории, — о ней никто толком не знает, она случилась лет за тринадцать до рождения Алеся, — когда «ныне здравствующий» царь стрелял из пушек по людям. Неизвестно, что хотели делать те люди. Но старик приятный. И он не мучает его, Алеся. Он ласково, со старомодной галантностью, кивает ему головой и сразу проходит к родителям.
Голос матери, в котором, как всегда, звучат беспомощные интонации. Она спрашивает графа... Что-то о переводе в Вильню... Граф сдержанно смеется.