Он все-таки боялся. На всякий случай надо было найти сильного покровителя и защитника. И он подвел вторую мину.
«Лишь Морское министерство... не обнаруживает, подобно другим ведомствам... беспредельного равнодушия ко всему, что думает, чувствует или знает Россия!!!»
Генерал-адмиралом Морского министерства был великий князь Константин Николаевич, брат царя. И один Бог знает, как потом он и великая княгиня Елена Павловна, к которой он сегодня пойдет, поддержали его. Доступ в салон великой княгини, удивление царя, поддержка великого князя вплоть до приказа по ведомству, чтобы начальство не врало, как всегда, словно все у него чудесно.
И напрасно. Ведь закончил он записку — Валуев улыбается — так:
«В России не так просто сеять добро! Русский ум так восприимчив, русское сердце так благородно! Россия — гладкое поле, где воля правительства не встречает преград. Не скажет ли оно народу: да будет истина меж нами, и не вспомнит ли красноречивых слов, сопровождавших герб одного из древних русских дворянских родов: уму нужен простор!.. Россия взывает к венценосному вождю своему с безмолвною мольбою. Сердце царево в руце Божьей!»
Он знал: все это будет гласом вопиющего в пустыне и, как прежде, будет штамп, и бюрократизм, и мертвечина, и опять запретят выезд за границу, который наложит «домашний арест на свыше шестидесяти миллионов верноподданных его императорского величества».
Два года спустя его назначили директором второго департамента. Еще через год — третьего. И еще он — председатель ученого комитета министерства. И еще — правая рука Муравьева.
И еще — статс-секретарь. И — дважды! — увеличенная пенсия.
И ежегодно, до конца жизни, пять тысяч серебром, и награды, и пакеты с «благоволениями».
Вовремя, вовремя все было сделано. Вовремя сражались вместе с Муравьевым против проектов редакционных комиссий о реформе. Но все время он играл в беспристрастность и был «чуть-чуть не с правительством», например, в делах польских, так как требовал «маленьких» уступок полякам.
Царю не понравились крайние крепостники. Валуев чуть не ошибся, но быстро спохватился. Начал критиковать их, начал хвалить меньшинство, замечать у них «зрелость и образование, беспристрастие и правильность взглядов». И опять поворот.
Он допускал, что его могут называть «флюгером». Что ж, флюгера не ломает никакой ветер. И он говорил о необходимости свободы печати, но не понимал под этим «полного простора для развития материализма и демократической пропаганды». Говорил о необходимости уступок полякам, но утверждал, что польский вопрос можно решить не в Варшаве, а только в Москве и в Петербурге.
Не любил Муравьева, но не показывал вида. Муравьев пока что был силен, Муравьев мог еще помочь Валуеву и считал воспитанного и преданного человека, который всем, многим, был ему обязан, своей креатурой.
Муравьев совершал глупость. Не знал истинных отношений креатуры. Креатура считала, что человеку, которому шестьдесят пять лет, давно надо уступить свое место.
И почти с радостью Валуев ощутил, что в последнее время звезда Муравьева тускнеет. Государь был холоден с ним. При недавнем докладе не подал ему руки. А давно ли лисица Кляйнмихель называл Муравьева «общим спасителем»?
Вот оно! Почти с жадностью он ловил эти признаки немилости. Даже для государя Муравьев стал не слишком ли правым. Гибкости политической нет. Так иди же в отставку. И все-таки, даже если уйдет в отставку, — отношений слишком не порть. В таких иногда нуждаются власти. Когда власти начинают забывать о либерализме. Тогда как раз и нужны люди со стальными челюстями.
...Кони месили грязный снег на Литейном. Дворники едва успевали сгребать его в кучи, но на брусчатке все равно была каша. Валуев смотрел в окно. Шли модистки, пряча картонки под плащами. Стоял мокрый, видимо чахоточный, итальянец, продавал с лотка гипсовых наполеонов и бисквитных голых женщин. По статуэткам каплями стекала вода. Директор вспомнил, что на Белосточчине возникла странная секта под названием «наполеоновщина». Люди тайно собирались и молились перед бюстом Наполеона. То же перекинулось и на Псковщину. Идиотская страна! Во что бы ни верить, только бы не в добрые намерения императора. Сектантов Валуев ненавидел. Тоже он терпеть не мог раскольников. Вся эта публика — пускай себе и русская по происхождению — не была русской. Название «русский» могли с полным правом носить лишь те люди, которые молятся в Исаакии (хотя он и мрачный, как склеп), в дворцовой и Конюшенной церквях. Немного подозрительными были даже люди, которые молились в Петропавловке. Конечно, это усыпальница императоров, но Валуев не одобрял этих чужих по стилю сооружений, этих голландско-немецких штучек великого Петра.