Выбрать главу

Нет! Слова умирали на губах, осыпались пеплом, расползались, не сплетаясь, наузы [29] и перья были просто горсткой сора.

Но ее дар не совсем угас. Она слышала, как скулили в подпечках, конюшнях, баньках в смертной тоске маленькие Хозяева. Она слышала, как стонет от боли и ужаса вырванная из зимнего сна Мать-Земля. И глядя в суровые, спокойные, любимые глаза, она видела…

Лучше бы ей ослепнуть.

Приговор, страшная кара отступнице – знать и не мочь. Так ей казалось.

Дурища! Глупая лесная баба! «Страшная кара»!

Ведь еще ничего даже не началось…

От орды отделились всадники, помчались к воротам – в седых песцовых шапках, в серой чешуе лат поверх синих, как зимнее небо, чапанов. И еще один – грузный, некрепко держащийся в седле, по стеганому кафтану разметалась окладистая сивая борода.

Бородач остановился на взгорбке у ворот, и смуглые всадники в седых шапках потекли вокруг взгорбка неспешным хороводом.

Противусолонь. [30]

Каждый из них держал в правой руке что-то лохматое, круглое, некрупное. Выезжая к воротам, всадник разворачивал ношу к бойницам надвратной башни, несколько мгновений медлил, кидал на снег и лез в седельную суму за следующей.

Первая ноша летела уже на снег и с неожиданно тоненьким детским всхлипом оседала на руки ближних боярынь да сенных чернавок свекровь-Государыня Агрепена Ростиславовна [31] , когда княгиня поняла.

Головы. Отобранные кем-то, знавшим в лицо, головы князей, воевод, бойцов, надежи, заступы, узорочья [32] города над Окой. И первой упала в снег не потерявшая и в посмертном унижении властного покоя седая голова великого князя Юрия Ингоревича [33] . Свекра-батюшки. Государя. И рядом с ней, словно – даже сейчас! – стараясь укрыть, поддержать, защитить – братья. Сыновья. Внуки. Племянники. Старые думцы-бояре [34] …

Заледеневшие глаза. Смерзшиеся волосы. Синие щеки. Черные губы.

А бородач кричал. Кричал о страшной каре Господней тем, кто в безумной гордыне вздумал своей бренной рукой остановить десницу гневного Вседержителя [35] . О праведном царе Иоанне [36] , рекомом Батый, сулящем, даже сейчас, невиданную милость жителям непокорного города…

И оцепенев, внимали горожане голосу человека, недавно спешно покинувшего еще не обложенный врагом град [37] . Голосу, что с амвона Успенского собора годами наставлял их в вере и благочестии. Голосу своего епископа, звучащему не из-под митры или клобука – из-под нерусской хвостатой шапки.

…Великую милость сулил праведный царь Бату, истинный новый Давид, посланный наказать погрязшую в гордыне и двоеверии [38] землю. Если без боя сейчас открыть ворота – многим будет дарована жизнь. В первую голову искусным ремесленникам, детям, не переросшим высокую ось ордынских телег. И, ясное дело, женщинам. Женщин же княжьего рода берет праведный царь под свою могучую руку.

Свояченица, княгиня Евпраксея [39] , совсем еще юная, что стояла на самом краю бойницы, прижимая к себе захлебывающегося криком первенца, завороженно вглядывалась в растущий у ворот курган. Может, так же, как и она сама, безумно боялась пропустить, не узнать, не встретиться в самый последний миг глазами. Ее муж, Федор Юрьевич, был наследником Государя и вел сторожевой, передний полк. При последних словах епископа-толмача она вдруг вздрогнула – словно окликнул кто. Не щурясь, взглянула на зимнее белое солнце. Улыбнулась кривовато, слабо, растерянно.

И шагнула вперед.

Детский крик оборвался глухим ударом внизу, у самых ворот. Сама Евпраксея падала молча. Повисла тишина. Споткнулся жуткий хоровод, поперхнулся, шальными глазами глядя на темное пятнышко в снегу под громадой наворотной башни, бородатый толмач-епископ. Тишина примерзла к каменным башням, к бревенчатым заборолам…

И с хрустом лопнула треском доброй сотни тетив. Горожане били, толком не целясь, с мёртвыми лицами рвали стрелы из тул [40] , рвали тетивы, рвали в кровь ладони. Рассыпались четки хоровода, сыпанули назад, к орде, прицельно огрызаясь на скаку – и кто-то отваливался от бойницы, оседая под ноги соседям, скребя по стене торчащим изо лба или глазницы древком. И ловил воздух пухлыми ладонями, вереща, как баба, как заяц, толмач-епископ, колыхая проросшей полудюжиной древков жирной грудью. И бился в снегу, крича, подстреленный конь.

Барабаны взрыкнули – раз, и еще, и еще – мерно, страшно, неторопливо. Хрипло, гнусаво взвыли огромные трубы. И тронулись с места деревянные страшилы. Уверенно, спокойно, как волки к охромевшей лосихе, бьющейся в снегу. Под свист бичей, рев барабанов и труб, вой волокущих их смердов поползли к стенам. И за ними потекла замершая было орда…

– Вре-ошь! Врре-ошь, еретница [41] , волочайка [42] , елсовка поганая! [43]