А еще она научила отца судить волейбольные матчи. И когда отец со свистком во рту усаживался сбоку возле сетки, он тоже казался Кольке, а может быть, и всем остальным, совсем молодым человеком. И его в те минуты тоже хотелось называть просто по имени… Хотя никто его все же так не называл.
Зато вслед за мамой все уважительно именовали его: «О, справедливейший из справедливых!» И папин свисток был для спортсменов законом. Возвращаясь домой после волейбольного сражения или вечерней прогулки, отец часто говорил маме: «Мне снова легко дышится… Снова легко!» И это было очень важно для отца, потому что у него была бронхиальная астма.
Ну, а дома судьей была мама. Она никогда не давала громкого свистка, никогда не напоминала вслух о правилах жизни, но отец и Колька всегда весело и добровольно подчинялись ее решениям, потому что эти решения были справедливы. Мама тоже часто повторяла: «Это справедливо!» Или: «Это несправедливо!» И Колька сейчас злился на Олю Воронец еще и за то, что она, как ему казалось, присвоила любимое мамино слово.
Мама работала воспитательницей в детском саду. И маленький Колька был у нее в группе. Иногда он обижался, что к остальным пятнадцати малышам мама была так же внимательна, как и к нему. А может быть, даже еще внимательнее. Когда однажды он разревелся по этой причине, мама высоко подняла его и, серьезно глядя ему в глаза, сказала: «У меня нет никого роднее тебя. И не будет. Запомни это». Колька успокоился. И запомнил.
В детском саду он не раз слышал, как мамаши упрашивали директора: «Переведите ребят в группу к Леле. Она такая добрая, умная и хорошенькая…» То что маму называли доброй и умной, было очень приятно. А слово «хорошенькая» не нравилось Кольке. «Она не хорошенькая, а хорошая!» – про себя возражал он, не понимая, что слово это относилось не к маме, а только к ее лицу – юному, озорному и действительно очень хорошенькому.
Однажды летом отца стали душить частые приступы астмы: климат далекого северного города стал опасным союзником папиной болезни.
«Я увезу тебя к самым лучшим врачам: к реке, к свежему воздуху… И они вылечат тебя! – сказала мама. – Мы заберемся в глушь и будем жить там, как робинзоны!»
Втроем они ехали поездом, потом на грузовике, потом шли немножко пешком – и забрались туда, где воздух был сухим, а природа именно такой, какую долгие годы прописывали отцу доктора, приговаривая: «Но все это, конечно, недостижимый идеал. Поэтому обратимся-ка лучше к таблеткам и каплям!»
Доктора, к сожалению, не были знакомы с мамой и не знали, что она умела делать «достижимым» все, что нужно было отцу и Кольке.
Раньше дома, по вечерам, мамино возвращение с работы мигом преображало все: утолялся голод, комната становилась уютной и чистой… И если мама задерживалась, Колька и отец чувствовали себя какими-то удивительно неустроенными, словно сидели на вокзале в ожидании поезда, который опаздывал и неизвестно когда должен был прийти.
То было дома, в городской квартире… А тут, на берегу реки, мама вдруг проявила такие способности, каких даже Колька с отцом от нее не ожидали. Отец по утрам планировал предстоящий день отдыха, а мама смеялась: «Эх ты, мой проектировщик! Теоретик мой неисправимый!..» И разжигала печку в домике лесника или даже костер прямо в лесу и варила суп, картошку, кипятила молоко. Отец загорел, посвежел, забыл про свои лекарства. «Теперь мы с вами три богатыря!» – говорила мама. А сама вдруг однажды вечером легла на бок, побледнела и, увидев испуганное Колькино лицо, заулыбалась как-то неестественно, трудно, через силу. Колька внезапно почувствовал, что выражение «земля уходит из-под ног», которое он иногда слышал от взрослых, – это не выдумка, не фантазия, не преувеличение: ноги его подкашивались от волнения и он не ощущал под собой твердого дощатого пола, на котором стоял еще минуту назад.
Пожилой лесник, отец и Колька на брезентовой плащ-палатке несли маму в деревню, что была в пяти километрах: к домику лесника нельзя было подъехать даже на телеге. Мама все время держала Кольку за руку (не отца, не лесника, а только его, – Колька навсегда запомнил это!). Она то и дело, быть может почти бессознательно, повторяла: «Ничего… Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…» И только изредка спрашивала: «Еще долго? Еще долго?..» А они, все трое, молчали.
И Колька думал о том, что отец, когда ему было плохо, становился по-детски растерянным и, казалось, хотел переложить на окружающих свои страдания или хотя бы поделиться с ними своею болью, а мама все время пыталась снять с их плеч тяжесть, и страх, и волнение. «Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…»
В лесу быстро темнело. Идти было трудно. И все то, что еще утром, еще днем казалось таким прекрасным, таким заманчивым – непроходимые заросли, глухое переплетение ветвей, – все это сейчас было враждебно и ненавистно Кольке. «Еще долго? Еще далеко?..» – спрашивала мама.
Из деревни они позвонили в райцентр, что был за двадцать пять километров, в больницу. «Скорая помощь» добиралась из райцентра целую вечность, хотя по часам выходило, что ехала она всего около часа.
Молодой человек в белом халате, очень строгий и неразговорчивый, даже не поздоровавшись, стал сразу осматривать маму. А потом коротко сообщил: «Аппендицит». Садясь в белую машину с красным крестом впереди, на круглом фонаре, он произнес еще два слова: «Надо успеть». Отец тоже сел в машину. И она умчалась. А Колька даже не догадался сказать, чтобы и его тоже взяли с собой, что он тоже хочет вместе с мамой…
Он стоял возле сельсовета, рядом с пожилым лесником, все время мысленно повторял последние мамины слова, тоже обращенные не к отцу, не к врачу в белом халате и не к пожилому леснику в резиновых сапогах, а только к нему, к Кольке, к нему одному на всем белом свете:
– Все будет хорошо. Аппендицит – это ерунда. От этого не умирают…
Мама умерла. Это было давно, в тот год, когда Колька еще только собирался на свой самый первый школьный урок. А теперь он уже был в шестом классе…
Прошли годы. Но и сейчас каждый день Колька вспоминал строгого молодого человека в белом халате и короткую фразу: «Надо успеть». Почему же они не успели?..
Странная, непонятная людям привычка появилась у Кольки – почти у каждого нового знакомого он спрашивал: «У вас был аппендицит?» – «Был, – отвечали некоторые. – Вырезали. Чепуховая операция!»
И снова одна и та же неотвязная мысль рвала его сердце: "А если бы больница оказалась ближе? А если бы дорога в лесу была проходимее? Может быть, мама и сейчас была бы тут, рядом… И он слышал бы ее голос: «У меня нет никого роднее тебя. И не будет».
То далекое лето, поначалу такое солнечное и беспечное, неотступно стояло перед его глазами и никак не хотело становиться воспоминанием…
Дупло старого дуба
Начальник лагеря очень любил принимать делегации. Тогда в любую жару он появлялся среди душного леса в темном костюме и при галстуке. Как экскурсовод, ходил он с вытянутым вперед указательным пальцем, объясняя, что беседка называется беседкой, а библиотека – библиотекой; похлопывал по плечу всех встречных ребят, хотя в остальные дни еле с ними здоровался, и тоном во все вникающего отца родного невпопад задавал вопросы: «Ну, как прошла линейка? Что было на совете лагеря?»
«Линейка» и «совет лагеря» – это были те немногие пионерские термины, которые он знал наизусть. Почти никто из ребят не помнил его имени-отчества, а все так прямо и называли – начальником. Он, казалось, был твердо убежден, что пионерлагерь для того главным образом и существует, чтобы его можно было показывать комиссиям из завкома и постройкома да разным любопытным туристам.
Оля не любила начальника лагеря. И однажды, когда руководство из постройкома оглядело все лагерные объекты, когда начальник лагеря утомленно произнес свою любимую фразу: «Вот так мы и живем!», а руководство благодарно ответило ему: «Хорошо живете!», Оля неожиданно для всех вмешалась в разговор:
– И все это сделал наш Феликс!
– Кто-кто? – подчеркивая свое особое внимание к «голосу детей», заинтересовалось руководство. – Пионер? Как его фамилия?
– Нет, это наш старший вожатый… Феликс! Мы его по фамилии не называем.
Начальник лагеря побледнел, а руководство что-то поспешно записало в блокнот, на обложке которого, как успели разглядеть все замечающие ребята, было золотом выгравировано: «Делегату профсоюзной конференции».
Феликс тоже не любил начальника и работал в пионерлагере только потому, что не хотел на целое лето расставаться с ребятами, которых знал уже три с лишним года: в школе у них он был старшим пионервожатым.
Еще мальчишкой в Крыму Феликс наткнулся на мину, и ему оторвало правую руку.
«Эхо войны!» – говорил он, поглаживая свой пустой рукав, заправленный за пояс.
Ребята слагали легенды о его левой руке: он мог с ее помощью вскарабкаться на вершину любой, даже самой высокой сосны; сколько угодно раз переплыть широчайшую реку; превратить в подкову кусок самого твердого металла, и еще многое, многое другое…
Кольке Свистуну казалось, что характер Феликса был чем-то неуловимо похож на характер мамы: старший вожатый не любил перекладывать на плечи окружающих свои заботы и никому не жаловался на то, как это трудно целые дни проводить в школе, да еще учиться заочно на третьем курсе пединститута, да еще быть начальником городского штаба дружинников. Впрочем, Колька находил мамины черты у всех хороших людей, которые встречались ему на пути.