Выбрать главу

В классе холодно, учитель собрал всех в комнате. Кирпич жарко пылает в плите, пахнет чаем. У порога Витька Кормач — на корточках слушает, что учитель детям рассказывает, а Олисава чай пьет да покуривает.

Рассказал Андрей Данилович урок, дал задание. Костылями скрип-скрип, за ширму приковылял, к Олисаве присоединился, Кормача зовет. Тот стесняется, но бочком к столу подвинулся.

— Калядовать нынче придешь, Виктор? — Это учитель у Кормача спрашивает.

— Приду, лишь бы погода дала, — отвечает Кормач.

— А уговор наш не забыл? — смотрит на него учитель.

— А как вы думали себе? — кругля светлые глаза, отвечает Витька.

— Смотри же! За то, что носишь в себе талант добрый, привечаем тебя, но не за то, что окна бьешь!

— Я же поклялся, — привстает Кормач и скоренько, обжигаясь, выпивает свой чай, плямкает обветренными розовыми губами, при этом рыженькая бороденка его смешно прыгает, шевелятся прокуренные до белизны усы.

Учитель возвращается к детям, облепившим широкий, на полкомнаты, стол, проверяет задание и отпускает по домам. Олисава снова через сугробы несет Володьку, а Кормач, построив остальных гуськом, разводит всех по домам.

Не пустые слова говорил Андрей Данилович Витьке, предупреждая его. Был за Кормачом грех. Так нащедруется, что Кузьме Шагову обязательно окно высадит. Жадноватый Кузьма. Неохотно пускает к себе колядников. А если пустит, даст горсть семечек да медных монет и выпроваживает с богом. Такое поведение Кузьмы Высмертка захмелевшего Витьку Кормача обижало, вот он и запускал камнем в окно жадюге.

— Застрелю! — кричит, бывало, Кузьма. Из ружья в небо палит. В Кормача бы выстрелил, если бы не дети вокруг того. А однажды прибежал к бригадиру и давай звонить в Мужичью, милицию звать. Да кто же в такое время и даль такую поедет? Зима — если не заносы, то грязь непролазная. До первопутка забывалось происшествие. Так вот и сходило Кормачу с рук его неправильное поведение.

Подумаешь, окно! Такому куркулю, как Высмерток, стекло новое поставить — ничего не стоит. Забывалось. Всем, но не Кузьме. А потом выяснилось, И Кормачу тоже не забывалось. Была причина. Оба знали свое. Кузьма запомнил, как глядел однажды Кормач на его дочку. Было то по весне. Выпустил Высмерток дочку на солнышке погреться. Большая Дарья, красивая, по двору ходит в тапках на босу ногу, гусят пасет. Ворота на запоре.

Изгородь высокая, а сверху колючая проволока положена, чтобы Дарья не сбежала. Кормач как раз проходил мимо. Остановился. Смотрит на дочку Высмертка.

— Двигай, двигай себе, — вывернулся откуда ни возьмись Кузьма.

— Тюремщик ты, старый кулак, — взъерепенился Витька.

— Уйди, добром советую, — подступил к Витьке, тщедушному, затерханному, массивный Кузьма.

— Концлагерь, вишь, устроил! — не отступал Кормач. — И кому? Дочке родной! Ух же и гад!

Кузьма размахнулся, но не ударил, застыл под взглядом светлых глаз Кормача.

— Иди отседова, кому говорю, отродье блуда!

— Я не отродье! Я человек русский, а ты хоть и нашей простой фамилии, но враг рода человеческого, — распалялся Кормач.

— Стой! — воскликнул пассажир. — Тормози! Тут кумыс знатный бывает. Пошли угощу. Тонизирует. Мужской напиток.

Остановились у ларька. Пили кумыс. Холодный, резкий, с точками черного жира. Олисава вспомнил, как из-за этих черных крапинок — не знал, что жир, — никак не мог привыкнуть в Казахстане к напитку.

— Ты чего смурной? — спросил попутчик.

— Отца похоронил.

— Сколько лет?

— Пятьдесят девять... Как раз на День Победы круглая дата должна была быть.

...Родилась Дарья перед войной. Рассказывали, кто знал эту историю, такое. Кузьма — как там у него вышло, неведомо — после отступления наших дома оказался. Вроде сильно болел. Вроде даже кровью харкал. А когда наши пришли, Кузьму потаскали, потаскали; через полгода вернулся. Пуза как не бывало. Видать, сильно перетрухнул. Но скоро брюхо новое себе наел. При немцах ничего за ним плохого замечено не было. Не служил он немцам. Все лежал хворый. И они к нему не цеплялись. Офицер у него квартировал. Может, поэтому не трогали Кузьму.

Дарья подрастала. В сорок четвертом к весне восемь годков ей исполнилось. Что там фашист с ребенком учинил, только богу и Высмертку известно, но как только наши пришли, заметили в деревне, вернее сказать, услыхали как-то вечером: идет от хаты Высмертка вой нечеловеческий. Сначала думали, собака по хозяину убивается — Кузьму как раз увезли на дознание. Один вечер такое, другой. Жутко людям. Дети да бабы со старичьем. Пошли к Кузьминой жинке спросить. А она от людей — на запор. Постучались в окно, вой затих. Только отошли — снова началось. Потом уже выяснилось: девчонка Высмертка воет. Не плачет, а воет. И только по вечерам. Приезжали врачи, смотрели дитя, ничем не могли этот вой унять. А когда вернулся Кузьма, когда наел себе новое брюхо, повез он ее на полгода к какому-то психиатру. Вылечил он Дарью. Перестала выть. Но разум у нее так и остался детский. В школу ее не отдали. Андрей Данилович писал в район, но оттуда пришло распоряжение — не трогать Дарью Шагову, как неспособную к ученью. Нарождались в деревне дети, подрастали, шли в школу, умнели, образовывались, а дочка Высмертка так и осталась ребенком. Разум детский, а телом девица. Кузьма глаз с нее не спускал, боялся, чтоб не учинил кто дитю плохое.