Выбрать главу

Речки — это тропки, по которым ходили друг к другу Досхий и Равнина. Они стали почти непроходимыми, когда люди вдоль них по всей равнине построили заводы, в которых невиданная сила превращала камень в ослепительно золотую жидкость. Нужна была вода, чтобы охлаждать металл. Из него кузнецы ковали машины и корабли.

Заводов становилось все больше. Они появились по берегам двух больших рек — Северной и Малой. Вскоре после этого Досхий почувствовал: изменился вкус большого стока. И только в паводки, когда на Севере шло таяние снегов, море получало достаточно сладкой воды.

Евграф Руснак — высокий, сутулый, без живота и второго подбородка. Краснолицый, вислоусый. Седина его какая-то зеленоватая. Если бы отпустил бороду, как пить дать чистый Нептун. Говорит с моряцкой сиповатостью. Ни одного лишнего слова. Только для дела.

Они сидят в тени причелка — Евграф Руснак и Олисава, — на изъеденной временем широкой, прочно сколоченной скамье без спинки. Доска посередке — вдоль давно треснула, выгнулась. Олисава тяжел. Под ним старая скамья покряхтывает. Хозяин этого двора с курами и самодовольным петухом на огороже, хатки в один скат сидит, не шевелясь, глядит в море. Оно штилюет и потому напоминает в этот момент — все усеянное мелкой пламенной рябью — расстеленные на весенней траве для просушки и ревизии зеленого капрона мелкоячеистые сети.

Олисава молчит. Он уже задал старику свои вопросы. Ждет, когда старый моряк соберет слова для ответа. Олисава поправляет на переносье легкие полутемные очки. Неделю, как познакомился он с Евграфом, а определить возраст этого деда никак не может. Кажется, старику значительно больше шестидесяти, особенно когда тот молчит, как сейчас. Но лишь заговорит, да с цифрами, да с фамилиями людей, приезжавших писать о беде Досхия пятнадцать, а то и все двадцать лет назад, оторопь Олисаву берет. Откуда такая память? Сначала не верил. Записал номера газет и даты их выхода, поехал в библиотеку — все точно...

После этого стал Олисава записывать за Руснаком все до последнего слова, слетавшего с губ рыбинспектора. Размышлял Олисава так: если директор ДосхНИИРХа не даст последних данных по проблеме, придется сослаться в статье на свидетельства Руснака.

Чем чаще встречался Олисава с Руснаком, тем больше разгорался у него интерес к нему.

Старик зашевелился на другом конце скамьи.

— Я человек необычайный. Еще в молодости меня невзлюбила фортуна. Помню, однажды такая весна сюда нагрянула, спать невозможно. Верчусь ночи напролет. А ведь немолоденький.

— Это когда же было? — спросил Олисава.

— Так сразу же после войны. В тот год Маруся приехала.

Олисава хотел сразу же и о Марусе уточнить — кто, мол, это, имеет ли отношение к теме Досхия?

Но старик как будто прочитал мысли гостя: «Не удивляйся, Маруся имеет самое прямое отношение к Досхию... Зря не сказал бы это имя...»

Олисава включил диктофон. Записывать в блокнот за стариком он не решался, потому что при самой первой встрече заметил: на бумагу и карандаш глядит Евграф как-то странно. Вроде они его не то что пугают, тревожат вроде бы. Владимир всегда возил с собой диктофон. Для скорости хорош. Пока блокнот откроешь, пока запишешь. Диктофон в таком деле — вещь незаменимая. Вот и Евграф на него благосклонно реагирует. Даже в руки несколько раз взял. Диктофон крутит свои бобины, Руснак рассуждает о Досхии и рассматривает аппарат.

— Тогда море не таким было. Чище слезы детской было наше море. Сейчас одни медузы сколько натворили.

Старик ненадолго смолк.

— От моря здешние весны очень зависят. Когда оно было таким, какому положено ему быть, то есть чуть соленым, воздух от него по весне целительный шел. Веяло от моря молодым духом. И этот ветерок вздымал все плодоносные жилы жизни. И люди крепчали, и растения. Тут на побережье такой народ красивый да сильный и умом, и плотью рождался... А хлеба! Сильная пшеница, слыхал о такой? Здесь она сама по себе образовалась, никто ее не выводил. Без селекционеров получилась. Греки, а потом генуэзцы из-за нее, знаешь, сколько крови пролили? Не спалось мне в ту весну. Выйду к воде, сяду на банку... Море светится, словно луна опустилась на грешную землю. Легла и растекается. Ну, думаю, это к добру со мною такое. Наверное, пришел час и мне добра познать. Запряг я спозаранок телегу, погрузил весь лук, что остался, и в заготконтору повез. До города тут всего-то ничего. По теперешним временам пятнадцать минут на легковой. А на волах, да еще после зимы отощавших... Не забывай, что сорок шестой год это был. Мы только обзаводились скотом. Отвыкли за войну хозяйничать, не успели кормов заготовить, да и не было в сорок пятом ни трав хороших, ни времени, только пошабашили. Не все мужики успели вернуться, а половина и вовсе не пришла. Я тут рядом был, партизанил, сначала в лесах, потом в каменоломнях. Вылез с-под земли чуть живой; потому что травленный был изрядно, остался дома. Досхий меня и выручил. Дышал я его свежим духом да луком поддерживал себя. Посоветовали мне луком питаться. Я его во всех видах потреблял — и жареный, и печеный. К весне так остогид мне лук, что решил я его, значит, сдать государству. Везу. Солнышко встало. Море в затылок дует ласково. Ну и вздремнулось мне. Ночь ведь не спал, а мечтал. Прокинулся где-то уже под самым городом. Волы мои топают как-то не так, а с оглядкой. Увидели, что я проснулся, даже остановились. Я с телеги спрыгнул, может, думаю, рассупонились. Нет, в порядке. Вертаюсь назад, гляжу — и остолбенел. Не телега у меня, а зеленая клумба. Лук-то мой в момент пророс, да так дружно, так высоко, что глазам своим не верю.