Выбрать главу

— 2008 год

Как выражался Дэн (да будет славен этот старый пройдоха), «ты погибнешь тогда, когда перестанешь двигаться». Он повторял: «Смерть — в неподвижности. Жизнь — это постоянное движение, не важно, в какую сторону; даже если ты плывёшь ко дну, главное, что ты плывёшь». Михаил тогда пофыркал презрительно, но слова всё равно запомнил. Но кто бы знал, что они вот сейчас пригодятся?

У Бориса глаза не запавшие, а движения всё такие же резковатые, но умелые, осанка безупречна, взгляд пронзителен. В нём как будто ничего и не пошатнулось; сотрудники шепчутся, что он вообще человек без сердца, а Михаил только головой качает. Наблюдает за тем, как парень всего на пару лет его старше всё больше закрывается в своём горе, становясь ещё больше похожим на неприступную скалу из чёрного гранита.

Михаила, на самом деле, не тревожит неприступность. Он и не собирается отвоёвывать право быть к этому человеку ближе, глупости какие-то. Но вот сейчас, глядя в спину удаляющемуся в свой кабинет Круценко, Михаил признаётся беззвучно, что кроме него вытащить Бориса из этой бездны некому. Он не сдался этим людям, не сдался отделению, даже Капралу толком не сдался. Единственный остался — это, очевидно, Каринов. Молодой стажёр с ветром в светлой голове. Игнорирующий окружающих на уровне глубинном, хоть и допускающий их существование. Тот, кто уж точно не раздумывал, шагая навстречу, потому что его решительность — это он сам.

— Привет, — произносит Михаил, без стука заявляясь в кабинет. Борис поднимает на него взгляд, как обычно окатывающий холодом: несмотря на тёплый сезон, от одного взора Круценко льдом покрыться может даже Африка. Так как Борис ничего не говорит, Каринов продолжает: — Сегодня вечером фейерверки. Пошли сходим!

— Иди работай.

Сурово и жёстко обрубает мечом тяжелокаменным. Ну, ничего, и не таких кололи. Хотя на этой мысли Михаил себя ловит и морщится с неприятным ощущением в груди: нет, он колоть Бориса никогда не будет. Он видел то, что другим неведомо. Что бы ни возомнили другие сотрудники, Каринов стереотипы не воспринимает, а с этим человеком подобное ломается сразу при приближении. Борис может казаться простым и подходящим типированию, а потом раскрывается с другой стороны. Он многограннее, чем кажется. И куда больнее сломан.

— Только после того, как мы сходим на фейерверки, — быстро подхватывает Михаил. Устраивается на стуле напротив рабочего стола, ставит локти и заглядывает Борису в глаза. Он думает, что его иммунитет к пронзительному взору коллеги — настоящий дар. Покруче странности будет. Каринов хмыкает: — Слушай, тебе развеяться нужно.

— Если ты видел меня в горе, это не значит, что ты мне уже брат, — отрезает Борис, возвращаясь к бумагам. Тем не менее, слушает, а Михаилу только это и надо.

— Да какой я тебе брат? У меня, знаешь ли, сестричка есть. Чудесная. Ледышка покруче тебя, глазищами стреляет — ух. Вы бы с ней могли устроить дуэль, что мир бы разнесла… Они сошлись, вода и пламень — и дальше по тексту. Но ты душевнее. Потому я тебя и тащу, ясно?

— Прекрати болтать. Отвлекаешь.

— Я сейчас твоё «отвлекание» выкину в окно. — Михаил негодует. Встаёт на ноги. — Так, ты обдумай всё. Ты честный, Борис, я-то в курсе. Вот взвесь, что тебе реально нужно, а потом уже отказывайся. Если продолжишь закрываться, выгоришь вдесятеро быстрее, поверь моему с трудом не пропитому опыту. Так что в шесть я ещё загляну — а потом мы пойдём смотреть, как люди радуются каким-то тупым искоркам, о’кей? До вечера!

Борис не отрицает, что он открыл своё горе. Не отрицает и теперь, когда Каринов льёт слова щедро, как будто книгу в одночасье решил настрочить. Смотрит чуть устало, и прорезается штрихами измождённость в молодом лице, всего за неделю потерявшем былые краски. Даже если никто в отделении не захочет Круценко понимать, этого захочет Михаил. Может, потому что видит в этом человеке того, кто дополняет его — и кого он сам может дополнить.

Достаточно, чтобы не дать ему сломаться вновь.

========== «Перестань сожалеть» (Лера) ==========

Комментарий к «Перестань сожалеть» (Лера)

На майско-июньский челлендж.

День 20: «Плакать».

Ух какие предспойлерные штучки…

Не плачь, не плачь, не плачь.

Перестань сожалеть.

Пожалуйста.

— Это не из-за тебя, — говорят ей. Глаза у них мёртвые и пустые, как у выброшенных кукол. Они равнодушны, но пытаются быть сочувствующими. Это те немногие, кто ещё от себя не оттолкнул — но это не потому что Лера им нравится, а потому что она им полезна. Она это понимает. Она — к своему ужасу — это понимает.

— Но я тоже замешана, — эхом серебристым отзывается она. Её губы холодны и голубоватым оттенком окрашены, как будто их юкки-онна коснулась своей заиневевшей рукой. Всё кажется размытым, и мрак смешивается с концентрированным холодом, не даря ни спокойствия, ни агонии. Только ничто, всепоглощающее и давящее. Лера не уверена, что регулирует собственный голос, как её всегда учили, но забываются и самые простые вещи; она закрывает лицо руками.

Потому что лицо её — кукольное и вот-вот бесповоротно превратится в маску.

Ей нужно перестать возвращаться к этому снова и снова.

— Ты дрянное отродье, — шипят тысячи змей. Они свернулись вокруг клинков, но их яд страшнее проклятой стали. Лера отшатывается от них, её бьёт озноб, она обхватывает себя руками, силясь удержать хоть толику тепла. Не удаётся. В леденящем забвении тонет всё. Она не видит света, но видит разлитые чернильные тени и каждый ими проглоченный штрих. Лера как будто сама наполняется этим мраком, не может ни моргнуть, ни выдохнуть. Каждое слово её стынет и остаётся запечатанным, так и не срываясь с губ.

— Пожалуйста, не вините нас. Это не мы. Мы не хотели.

Перестань сожалеть. Ты уже ничего не изменишь.

— Лжёшь, — звоном громовым раскатываются молнии голосов. — Лжёшь, лжёшь, лжёшь!

— Оставьте его в покое! — кричит Лера, хватаясь за край знакомого пиджака, но прорезавшийся в беззвучии контакт не даёт ей расслабления. Она спотыкается, а потом грудь разрывают рыдания, сотрясая её, бросая из жара в стужу и обратно, раскалывая до основания. Он прижимает её к себе, но его руки тоже холодные — он и не пытается её согреть. Он не умеет.

Губы от слёз солёные. Лера руками пытается их стереть, жалит костяшки об остроту собственной маски. Навсегда, навсегда, навсегда? Лера утирает ресницы грубо и зло, и старается ещё сделать вид, что она сильная, но колени погибаются, и она вновь прячет лицо в аромате свежести, аромате дома, которого не существовало и не существует — он есть в одежде просто потому, что Лера сама его выдумала. Самообман, иллюзия желания; она не может иначе выкарабкаться, а он позволяет карабкаться через него.

— Перестань сожалеть. — Она говорит это не себе (в этот раз), а ему.

— Перестань плакать, — отзывается он. Его голос чёрный, как если бы голоса имели цвета. Его голос — те же чернила и клубящийся в закоулках сознания мрак. — Слезами ты ничего не добьёшься.

Пожалуйста.

— Я не хочу ничего добиваться! — У неё дрожат плечи, и она сползает вниз, а он опускается на колени — потому что Лера тянет за собой, туда, на дно, где её стеклянным цветам самое место, где они только смогут дышать. Она цепляется за него, как за спасательный круг, но он давно лишён воздуха и не вырывается только потому, что навалившаяся тяжесть не оставляет ни шанса думать о другом. Он думает не о Лере. И не о себе. Он думает о том, что произошло. Лера плачет, её голос тоненьким всхлипом рассекает кромешную ночь: — Ты не виноват!

— Я это допустил, — он говорит так, словно это ничего не значит. — Прекрати, Лер. Ты ничего не исправишь.

Перестань сожалеть.

Но ты не перестанешь, да?

Брат смотрит на неё так, как будто её не видит, и Лера, дрожа от слёз, с опухшими глазами и высушенными зрачками, с бледными губами и страхом в изломе тонких бровей, Лера берёт его лицо в свои ладони, но всё равно не находит его взгляд. Потому что он уверен, что прав. Что он это допустил. Он теперь будет сожалеть об этом.