― Мама!
Рванула машина ― он плюхнулся назад спиной на кого-то, а падая, уже знал: он ошибся. Нет, не в косынке собралась в дорогу мать ― в берете! В коричневом берете! Ромка вспомнил, как нахлобучивала она его дома, в суматохе, перед тем, как послать его на станцию, к отцу...
Ромка лежал, стукнувшись головой о чье-то плечо. Машина круто и резко свернула с шоссе и теперь мчалась по узкой колдобистой дороге не то через пашню, не то луг ― сзади ухало, слышались выкрики.
А потом щелкнули дверцы кабины, и голос шофера как будто обрубил шумы:
― Всё! Поднялись на ноги.
Вокруг стояли сосны ― стволы деревьев на ветру тихонечко поскрипывали, и слышать их скрип было странно и жутковато. В нескольких шагах сквозь просветы меж сосен виднелось поле, за ним ― бурая дымящаяся полоса, кажется, шоссе. За дымами, ближе к обрывистому краю леса, у перекрестка дорог, одна из которых шла на юго-запад, к Ромкиному городку, другая уходила направо, ― так вот за перекрестком, за рубежом леса и поля, у горизонта, поднималось ярко-оранжевое зарево.
― Город палят, ― сказал шофер, вытирая мокрое лицо фуражкой, ― до корней спалят паразиты.
Но не зарево волновало Ромку и его сверстников в кузове полуторки ― внимание приковывала полоска шоссе в дыму, где остались близкие люди. Это потом память сожмет огромное в крохотное, совместит зарево с полоской шоссе, поле с лесом, землю с небом, человеческие выкрики со взрывами бомб, жутким поскрипыванием стволов сосен, казалось, выворачивавших нутро тишине, ― позже все это не раз и не два он увидит и услышит. А тогда после слов шофера о пожаре он и все остальные заплакали.
Будто по команде.
Все разом.
Да так, что шофер напялил снова на голову замусоленную кепку и заорал:
― Тихо, мелкота! Слышите? Тихо! Дети замолкли.
И тоже разом.
Последовала жесткая команда:
― В машину! Живее!
Машина тронулась. Не назад, к шоссе, а в гущу леса. Проехав сотню-другую метров, переехав ручей с желтыми маслянистыми пятнами в прибрежной траве, машина вдруг остановилась, шофер зачерпнул в ведерко воды, возвысился над бортом машины:
― Ну, мелкота, наваливайся, кого одолела жажда, ― дорога длинная.
Никто не сдвинулся с места. Тогда он, сказав: "Понимаю", сделал булькающий глоток, выплеснул содержимое на землю, повозился второпях с радиатором, снова взобрался на подножку кабины сказал:
― Носы не вешать! Сыщутся свои ~ точно говорю! Вечером нагонят. У лесхоза нагонят!
В глазах "мелкоты" он, этот небритый мужчина с перебитым носом, был подобен Богу. Но даже если бы не казался, а действительно был Богом, почти все, невзирая на возраст, сидели молча, догадываясь или понимая то, что "нагнать" их будет по меньшей мере нелегко, если, конечно, там, на шоссе, в аду, уцелели те, кому предстояло "нагнать"...
― Пойду. До свидания... ― выдавил Ромка не то Жунковской-маме, не то Жунковскому-сыну,
― Что ж, мальчик, ― произнесла женщина, и в этом "что ж" ясно прозвучало извинение.
Ромка вспомнил про букет, положил его на табуретку, поспешно покинул комнату. Он направился мимо изгороди на улицу, к тополям. Его окликнул отчим Жунковского ― странно, но даже эту, казалось бы несуществующую, не имевшую прямого отношения к происшествию сценку запомнил Жунковский! ― так вот, отчим сидел на траве под раскидистой яблоней, опустив ноги в сухой арычок, на траве в саду россыпью медных пятачков лежали одуванчики. Между деревьями плыли размытые запахи ― так пахли позднецветки, прятавшиеся в густой листве отцветших яблонь.
― Читал Швейка? ― проговорил Ромке мужчина. ― Слушай!
Он вслух прочитал фразу, в самом деле смешную, читал, давясь от смеха, прочитал еще ― и тоже смешную, кажется, фразу о том, как Швейк ловко обвел вокруг носа докторов ― то был диалог бравого солдата с военным доктором. "О чем вы, морская свинья, думаете?" ― спрашивает доктор. "Осмелюсь доложить, ни о чем", ― отвечает Швейк. И тогда: "Почему вы, сиамский слон, не думаете?" ― "Потому что солдату не положено думать..." Ромка слушал, по-прежнему недоумевая, внутренне догадываясь, что тот позвал неспроста, что Швейк ~ предлог для какого-то разговора, но какого?
Так и есть.
Мужчина, не дочитав до конца страницу, захлопнул книгу, положил ее на траву, закурил озорно, по-мальчишечьи, округлил рот, пустил колечко-другое дыма, затем, собираясь, видимо, что-то спросить, повернулся к Ромке, долго смотрел в его глаза и произнес неожиданно: