Не исключено, что, шагая в снежную крупу, хирург вспоминал подробности ночевки во "дворике", в памяти вставала ночная какофония из вопля ветра, шума дождя, шорохов камыша, каких-то звуков, рождавшихся и затухавших в зарослях облепихи, редких и коротких, будто спросонок, выкриков птиц, в какофонию вплетались обрывки мыслей о пережитом сейчас и в прошлом... То виделся Лутцев-старший ― слышался лутцевский голос, Лутцев читал обрывки своего письма к нему, послание, наполненное дружеским теплом, содержавшее предложение вернуться к "родным пенатам"... Савин на письмо тогда среагировал своеобразно, сначала сдержанно обрадовался, похоже, поразмыслив, вдруг нахмурился: неприятно резануло сочувствие автора письма ― ему сочувствуют?! И в трудные-то часы он не терпел к себе сочувствия. Жаль, не было рядом сочувствующего Лутцева ― взять бы за руки и провести по больничному коридору ― гляди! Провести в операционную. В палаты. Проехаться бы по району. На побережье. В горы. К чабанам, наконец, мол, ― гляди! Письмо Лутцева возымело обратное действие: если порою, нет-нет да и мучило сомнение ― на месте ли он здесь, в Приозерье? ― то отныне, после письма Лутцева, он пришел к бесповоротному убеждению: да, не ошибся, да, Приозерье с его людьми, бытом, трудностями и радостями ― со всеми потрохами ― это то, к чему шел он всю жизнь, это его судьба, и быть ему тут до скончания... В сердцах черкнул ответ. Короткий, без тумана. Вгорячах сбегал на почту, кинул письмо в ящик. И... заколебался: нужна ли резкость ― обидится ведь Лутцев, наверняка обидится! Вот сколько затаенного черного в его памяти; навести бы рухнувший мост ― он же подрубил последнюю опору...
Думы о Лутцеве перебили виденное в первое знакомство с "двориком": фазан-петух, разряженный в ярко-красное с отливом, застывший на миг этаким изваянием, ― мысли поплыли в другое: он стал размышлять о завскладом сельпо. Встретился тот на побережье, в сазах. Завскладом вышел из зарослей облепихи и, увидев человека с ружьем и в воздухе уносившуюся прочь птицу ― ясно, что стрелял в нее охотник, ~ произнес, здороваясь:
― Подстреливаем, значит, куликов, доктор, ― какой из куликов прок? ~ И, услышав в ответ нечто обязательное, добавил: ― Сколько-то мяса в нем ― все равно что воробей.
― Как прикажете охотиться? ― сказал Савин, легко приходя в раздражение.
― Так здесь, в Приозерье, тьма другой охоты. Фазаны поспели. Или кабаны...
― Говорите, кабаны?
― Ну да. Желаете в субботу на воскресенье, ― он показал на север, на темную полосу ниже снеговой линии поперек склона горы. ― И козлов постреляем...
― Козлов, говорите?
― Где кабан, там и козел.
Савин с первых же фраз понял, что перед ним охотник-добытчик, вернее, прежде всего добытчик, а потом уже охотник, человек, с которым бессмысленно говорить о культуре охоты.
Тут же на траве, у родника, завскладом вывалил поверх газеты мясо, кусок домашней колбасы, яйца, соленья, лук, бутылку водки. Савин мужественно по-мальчишески проглотил слюну и с забавной категоричностью стал есть только свой обед, выглядевший в сравнении с завскладовским скудным.
Правда, от водки не отказался. Выпил, передал рюмку хозяину, сказал вызывающе:
― Говорите, кабаны и козлы?
― Тьма.
― Говорите, в горах?
― Да вы оглядитесь ― сами же и смекнете, где и что. Я тоже ходил без понятия.
― Вы нездешний?
― Как сказать. С самого начала войны.
― Войны? Какой? ― не сразу дошло до Савина.
― Той самой. Великой Отечественной... И на кабана, если пожелаете, доктор, ― пожалуйста. Присоединяйтесь... Не понимаю охоты на птичек. Да еще на сазах. Без собаки...