Выбрать главу

― Твоему охламону уйти из дома и вовсе не составляет задачи: хлопнул дверью и ― до свидания... Спрашиваешь, почему?

― Почему?

― Не терпелось вкусить соли взрослой жизни. Соль в его возрасте, в 14 лет, кажется сладкой, будущее – в розовом облаке. И действительно: на первых порах все идет, дорогой, как по маслу, ― говорит он, плотнее подбираясь к главному...

5

Я не во всем согласен с Рахмановым. Племянник с легким сердцем ушел из дома? В памяти почему-то живо стояла недавняя беседа с ним ― состоялась она минутой-другой спустя после того, как я обнаружил его спящим в заброшенном вагоне. Мы присели на скамейку ― хотелось остудить не на шутку распалившиеся эмоции...

"Я обиделся, папа, на тебя", ― сказал он коротко.

Ничего подобного, как ни силился, я не смог припомнить. Разве что несколько профилактических "банек" по поводу удручающей учебы в школе.

"Вспомни".

Или... Мне не понравились его чрезмерные увлечения современными ВИА, этими "криденсами", "свитами", "пудисами", "смоками", "самоцветами" ― квартира сотрясалась от выкриков рок-звезд, грохота ударных.

"Ты сказал, что у меня нет тормозов. Что во мне сидит тунеядец, чудовищный пожиратель чужого добра..."

Пожалуй, я примирился бы с его музыкальными увлечениями ― я не против рок-музыки, если она не противостоит учебе в школе.

"Попрекнул дармовым хлебом..."

"Но разве другие отчитывают иначе? ― думал я, слушая тогда сбивчивые оправдания племянника, однако следующая мысль не соглашалась с первой: ― Пацан! В его возрасте почудится и не такое!.."

Я, помнится, поставил себя на место племянника, попытался влезть в его душу. В действенности этой в общем нехитрой операции, которая осуществлялась с помощью воображения, правда, воображения тренированного, я убеждался не раз: чтобы понять душу другого человека, нужно поставить себя на его место ― древняя, но не потерявшая силы и по сей день мудрость. Куда как просто; я влезаю в шкуру племянника, и вот уже не он, а я извлекаю из конверта сверхсовременный диск. Гром и молнию в чистом небе! Не он ― я нетерпеливо завожу проигрыватель; громкость, конечно, максимальная ― комната взрывается, такое впечатление, что все вовлекается в сумасшедшую вакханалию. Какая-то сила опускает тебя в кресло, помимо воли, поднимает на ноги ― не он, а я встаю и сажусь, сажусь и встаю, вскакиваю и опускаюсь, не он, а я вхожу в ритм, становлюсь его частью, потому что ритм вне тебя ничто, не он, а я растворяюсь в музыке: музыка ― во мне, я ― в ней. Но что это? Нечто окунает в ледяную ванну, выбивает потрясение музыкой. "Нечто" ― мой отец ― нет, мне неведома семейная тайна (я не знаю, что мне он приводится не отцом, а дядей). Поспешно "вырубаю" проигрыватель ― сжимаюсь, врастаю в кресло, инстинктивно пытаясь уберечься от стрел упреков. Я-де бездеятелен, легкомыслен, несамостоятелен ― он-де, отец, в моем возрасте пахал ― ел свой хлеб. Я, его сын, дармоед, не в состоянии прожить самостоятельно и дня. Что дня? Часа!..

Не согласен, майор! "Легко хлопнул дверью?" Неужели? А "ледяная ванна", попреки хлебом ― неужто этого недостаточно, чтобы сорваться, "хлопнуть дверью"?! А ведь нам с тобой не высидеть в такой "ванне" и минуту! Тогда, ночью на скамейке, в сквере, я сказал себе: неважный педагог ты, Дауд Исмаилов, не тебе с твоей дикой манерой рубить с плеча, привычкой подпрыгивать в гневе, с пулеметной скоростью выкрикивая упреки, с твоими топорными методами лезть в душу подростка! Так примерно мог бы я возразить Рахманову. Но было не до возражений. Слушал я молча, глядел, как карандаш его двинулся от прямоугольника, обозначенного "поч." вдоль двойной полосы, завернул к трапеции и остановился у крохотного прямоугольника на краю овалоподобной закорюки. "Поч." ― почта, двойная полоса ― проспект, трапеция ― территория стройки, овалоподобная закорюка ― котлован, прямоугольничек ― ну, конечно, это вагон строителей, пристанище "охламонов" ― здесь три дня назад обнаружил я племянника спящим, отсюда двинули с ним в городской сквер, на скамейку под карагачом...

Подумалось вдруг: "Знаешь ли, майор, что "охламон" приводится мне племянником, сыном моей старшей сестры, той, что не решилась вторично после развода выйти замуж с "довеском", что некогда комочек плоти, розовое и бессловесное существо, взиравшее на мир незамутненно, странно, и называвшийся племянником, был усыновлен мной и стал называться сыном?.. Что нам он и в самом деле стал сыном, а мы ему ― отцом и матерью?.." Я следил за действиями Рахманова, за тем, как он несколько нажал "твой охламон", и по тому, как весело забегали при этом его глаза, казалось, что он догадывается о семейной тайне. "Если знает ― хорошо или плохо?" ― думал я, но затем, когда майор, закончив топографические упражнения на полях газеты, сделал паузу, я увидел на его лице нечто, погасившее мгновенно мои подозрения.