― Рыбку ловим? ― спросил Ромка.
― Ловим, а что? ― ответил старший.
― И много натаскали?
― Зачем тебе?
Малыш снова заплакал.
― Не тронут, успокойся! ― стал утешать братишку старший, готовый и сам вот-вот последовать его примеру.
― Покажи улов! Сазана подцепил! ― Мы хотели было запустить руки в ведро ― пара сазанов поверх озерных чебачков по-настоящему впечатляла ― но тут же опомнились. Старший вдруг затрясся, подняв палку над головой.
― Покажу сазана! Только подойдите! Врежу! ― завопил он, нервно размахивая палкой, норовя опустить ее на наши головы; из глаз его брызнули слезы, рот округлился ― братья дружно, будто состязаясь, заревели.
― Так мы же только посмотреть...― попытался оправдаться и заодно утешить рыбаков Ромка, но, поняв тщетность усилий, покрутил пальцем у виска и сказал: ― Ну их, пошли! Пусть подавятся!
Мы завернули за дюну, но еще долго за спиной слышался нервно-ликующий голос вконец взвинченного пацана:
― Струсили! Сазана захотели!..
Перед закатом, на очередном привале, когда впереди, внизу, вдруг выросла стена молодых пристанских тополей, Ромка озабоченно-серьезно вводил меня в суть предстоящего предприятия.
― На судне есть тетенька. Билетерша. Ну, варит, стирает. Вроде хозяйки, понял?
― Ага.
― Я ей картошку помогал чистить. Пароход пришвартуется утром, ― слово "пришвартуется" он произнес со смаком, ― я заберусь на борт, отыщу ее. А ты гляди в два шара, соображай. Если договорюсь, дам знать, помашу рукой ― значит, беги к трапу, поднимайся смело на борт; не договорюсь ― может случиться всякое, ― не дрейфь, рви когти к носу судна, ясно? Придумаем что-нибудь, ― Ромка сделал паузу. ― Ну-ка, повтори!
Ответом он остался доволен.
― Хотя, ― спохватился Ромка, ― могут спросить, кто ты ― что скажешь?
― Назовусь...
― Не-е, ― перебил он. ― Запомни: ты из Рыбачьего, гостил у родичей в Егорьевске, а сейчас едешь домой. Мол, гостил у дяди. Ясно?
Переночевав в стогу соломы, утром следующего дня мы взглянули на лежащий во впадине пролесок и, увидев в конце его, на берегу, на причале, черный силуэт парохода, двинулись вниз.
Пароходная Тетя, худосочная, в мужской фуражке и оттого похожая на мальчишку женщина, увидев Ромку, удивилась, позвала наверх.
Я остался внизу. Пристань, несмотря на раннее время, была людна. На ящиках, а то и прямо на полу сидели пассажиры.
Заканчивалась погрузка бочек с соленой рыбой. По пирсу носился мужчина ― не то весовщик, не то кладовщик.
― Покрепче берись за край! ― орал он одному. ― Скатился в воду!
― Ставь живее на весы. Только аккуратнее, полундра... ― приказал другому.
Я заметил: у кладовщика на правой руке не было кисти, поражало, что он чаще действовал именно ущербной рукой. Да как! Ловкости его у весов мог бы позавидовать, пожалуй, и не инвалид. Под рубашкой, ухарски распахнутой, кладовщик носил полосатую тельняшку, дабы погасить сомнения в принадлежности его к морской братии в прошлом и настоящем, и, конечно, сыпал словом "полундра".
― Эй, полундра! ― выкрикивал он тому или иному работнику.
― Не знаю, так ли хорошо воевал ― горланить научился здорово, ― сказал старичок-аксакал, сидевший неподалеку.
― Соли бы, ― послышалось сзади. Обернувшись, я увидел женщину с детьми. Женщина осторожно развязала узелок, разложила еду. На запах невесть откуда прибежала собачонка. Такса замерла, уставившись на платок со снедью.
― И-ди-ить! ― топнула женщина. ― Самим есть нечего.
Собачонка отбежала, вернулась, как ни в чем не бывало, снова уставилась на платок. Женщина, не утерпев, запустила тогда в нее дощечкой ― собачка, визжа, скрылась за ящиками. Прогнав животное, женщина перевела внимание на меня. "Но тебя ведь не прогонишь дощечкой..." ― читалось в ее глазах. Она взяла картофелину, огурец и, поразмыслив, еще и яичко, протянула мне:
― На, бери!
Я отрицательно качнул головой.
― Бери! Бери! Гордый, что ли?
Лицо женщины вытянулось: отказаться от угощения сейчас, в такое время, когда кусок хлеба шел на вес золота?!
Я двинулся по пирсу дальше, прислушиваясь и приглядываясь к новой жизни.
За штабелем пустых ящиков все еще доносился визг таксы. По эту сторону, у весов, орудовал Полундра.