Лида положила письмо под бюстгальтер. И тогда я, подняв ее на руки, торжественно понес к берегу, дурачась, с воплем плюхнулся в воду... Помню ее мокрую, удрученную:
― Письмо! Письмо!
На поверхности воды действительно плавали письма Савиных. Секунду-другую спустя они в моих руках ― я виновато перебираю изрядно попорченные листки. Некоторые страницы покрыты большими фиолетовыми пятнами. Я разложил листочки на песок ― лежали они передо мною в ряд, один вслед другому, а я глядел на них, открывая для себя еще и еще новое. Письма тещи, написанные плотно, без помарок, несомненно переписаны с черновика. Они обращены к дочери. Мое имя упомянуто в конце, но всеми фибрами я чувствовал, что в действительности адресованы они обоим. Можно было даже видеть (не чудилось ли?) то, что предназначалось в ее письме мне и что Лиде: мне ― продуманность стиля и языка изложения (она-то, наверняка, знала о моих литературных увлечениях); ей ― понятные только близкому человеку семейные новости, шутливый тон письма. Савин писал размашистым неровным почерком. Строки с угловатыми буквами напоминали кардиограмму. Разумеется, не обошлось без кляксы ― лежала клякса в начале письма Савина пришибленным головастиком: Савин не утруждал себя правилами каллиграфии и чистописания.
Я, думая о Савине, не увидел рядом, чуточку позади, склоненную, как и я, над бумагами, Лиду.
И еще один день.
Мы с Лидой, попеременно меняясь, катим по лыжне в окрестностях дачного поселка. Путь лежит через большое сгорбившееся поле. Пробираемся краем поля. Остановились. Перед нами деревня. Долго стоим, наслаждаясь графичностью увиденного, контрастностью темного и белого. Архаичность силуэта подчеркивал колодезный журавль в просвете между деревьями, хотя ажурная конструкция формы линии электропередачи в стороне, ближе к лесу, возвращала в сегодняшний день. Ощущение старины перешло в желание завернуть в деревню, и после того, как Лида произнесла "стакан бы молока", я развернулся и поехал в деревню. Деревня оказалась достаточно современной ― мы увидели срубы с нормальными рамами окон, с крышами из теса, черепицы и шифера. Предчувствия запахов старины испарились, когда вместо колодезного журавля мы увидели задранную в небо жердину у входа в скотный двор, а за увиденной издали фермой ― ЛЭП ― цепочку таких же конструкций, уходящих за горизонт...
У первого дома встретили человека. Мужчина ― к нему мы обратились с необычной просьбой ― держал в руке портфель, под мышкой ― рулон, обернутый в газету:
― Молока? ― в глазах мужчины скользнуло любопытство напополам с удивлением. ― Найдется... Проходите.
Он провел нас в дом, представил жене:
― Мать, напои путников.
Извинился за спешку, простился, торопливо выскочил за дверь. Женщина засуетилась, заволновалась, усадила за стол. Пользуясь ее отсутствием, мы огляделись. Внимание задержалось на книжном шкафе. На одной из полок лежали учебники по истории, рядом ― книги в красных переплетах, тома всемирной истории старого издания. Были тут и другие книги, но запомнились эти и, возможно, потому, что лежащая перед нами на столе раскрытая книга оказалась опять же учебником по истории. Помню заголовок ― "Тридцатилетняя война" ― и строчки об одной из королев той поры.
"Кто же из вас учитель истории?" ― загадал я, взглянув на хозяйку, когда она вошла в комнату с молоком. Перевел взгляд на семейную фотографию в шкафу, под стеклом: он, она, а между ними мальчик лет девяти-двенадцати. Хозяйка на фотографии, впрочем и в жизни, выглядела значительно моложе мужа. Женщина, перехватив мой взгляд, смутилась: смущение передалось мне, и я, будто сдетонировав, почувствовал себя неловко ― с чего бы? Что так обожгло вдруг меня и незнакомую женщину ― ведь и лицо-то сейчас помню смутно? Женщина разлила в фарфоровые кружки молоко: