Небывалой глубины и искренности требует он от нас, и ты понимаешь теперь откуда такая пронзительность соло Диззи Гиллеспи в «Alone together». Одинокие вместе становятся еще ранимее в этом мире, поэтому такая грусть в голосе трубы. А пока ты будешь думать о том, как открыть в себе эту храбрость сердца, где взять силы для такой любви, если кругом совковая действительность, насквозь изовравшаяся и продажная, если даже лучшие мужчины из твоего окружения по сути дела такие же совки, наглые молодые буржуйчики или неудавшиеся бунтари, громыхающие проклятиями за стаканом портвейна, я буду просить тебя сдержать гнев твой и горечь твою, ибо ты можешь.
Вспомни, прошу тебя, вспомни, как я впервые пришел к тебе во мраке ночи и во мраке отчаяния, без денег и без жилья, с тремя сигаретами в кармане. Я знал, что ты не будешь спрашивать, что случилось и почему ключ от моего дома больше не нужен мне. Ты знала, что со временем я все расскажу тебе сам. Ведь и у меня есть своя правда. Правда есть?
Есть, есть! Ты только представь себе, сестра, какая это смертельная, всепоглощающая тоска: «мысль изреченная есть рубль». О, козлы! Я не согласен. Может быть, я не хочу, чтобы меня покупали. Может быть, я хочу мыслить праздно. Может быть, я вообще хочу мыслить бесполезно – просто из своеволия, из принципа. Потому что я свободен. Потому что я человек. Вам непонятно? Ну и очень хорошо, что непонятно, мне и самому не всегда все понятно, и уж тем более мне нет дела до почтеннейшей публики…
Вероятно, я был не совсем трезв и не вполне сдержан. Допускаю, что делал глупости. Потом я успокоился. А потом проснулся. Была ночь. Я погладил тебя по щеке. Я не благодарил, нет. Просто у тебя такая мягкая, такая женская кожа.
– Ты светлая, – сказал я. – Ты знаешь кто? Ты луна. Нежная луна, Sister Moon.
Ты улыбнулась в темноте и посмотрела на меня:
– Здесь какая-то мистика. Знаешь, кто меня так называл?
– Кто?
– Эдвард.
Мне стало горячо, будто Эдвард здесь, с нами. Он ушел от нас давно, давно отправился в другую сторону – геологическая партия, сельский учитель на Чукотке – и с тех пор никогда не возвращался. Иногда мы получали открытки от него. Последняя пришла из Лос-Анджелеса.
– Почему ты молчала про Эдварда?
– А почему я должна говорить?
Почему, действительно. Ведь и он, как и я, должно быть, когда-то пришел к тебе за теплом, а потом убрался, ничего не оставив, кроме драгоценного воспоминания, даже коробка спичек, наверно, не позабыв. И я уйду, проделав тот же путь по этим залитым луной, мягким холмам, на которых покоится моя рука. Тогда я думал, сестра, что уйду.
– Он пришел один раз после того, как зарезался Сед, – сказала ты медленно. – Скажи, это что, пожизненно – утешать таких, как вы?
– Да, – сказал я, в этот момент глупо чувствуя себя твоим повелителем и от этого ощущая, как какая-то дикая, пьяная нежность поднимается во мне.
– Тебе мало? – засмеялась ты почти счастливо.
Я не ответил. Я лизнул в темноте твой бок, почувствовал вкус женщины, запах женщины. Я не помнил себя, когда куснул тебя, честное слово, не помнил. Ты вскрикнула:
– Скотина, зачем ты мне сделал больно? Я не понимаю… Зачем надо, чтоб больно? Тебе надо, чтоб всем было плохо так, как тебе?
Я молчал, ничего не мог сказать. Я чувствовал себя гадом. Я знаю, что причиняю людям одни несчастья. Поэтому, когда люди начинают привязываться ко мне, я исчезаю, чтобы не навредить им. Они обижаются. Они думают, я предаю их. Не понимают, что спасаю. Я проклят.
Потом я понял, что плачу. Твердый земляной ком в душе размягчается: земля рыхлая, влажная. Вот уже это весенняя пашня, по которой, поглядывая, поклевывая, ходят умные птицы вороны. А вот луг, лесная поляна. Пахнет горячей травой, цветами, подвядающей земляникой. Пчелы, бабочки, густо жужжащий большой шмель. Это то место. То самое место. Поляна моего детства. На этот раз я пришел сюда с бабушкой, она ведет меня сквозь шум подхвативших ветер сосен и берез, сквозь колыхание шелковистых трав. Их метелки колышутся на уровне глаз; я бреду, словно в лесу. В траве много ходов и пространств, там все видно. Я вижу в траве большие ягоды земляники. Потом бабушка раздвигает зеленые волны вокруг меня, и я вижу перед глазами прозрачные синие купола дивных цветов на длинном стебле.
– Колокольчики, – объявляет бабушка. Я все еще слышу в ушах ее голос, добрые имена цветов, которые она называет: герань луговая, душица, девясил…
– Выплакался? – спросила ты. – Полегчало?
– Прости меня, – говорю я.
– Тебе стало жалко себя? – осторожно спросила ты.
– Нет, – сказал я. – Это хуже, чем жалость. Это желание счастья.
– О, – сказала ты, позволяя обнимать себя. – Ты до этого сам допер?