Я возвращаюсь в кухню и отталкиваю в сторону две пустые банки с Ensure — я стараюсь не убирать за Доном, хотя прохожу эту проверку на прочность ежедневно — перед тем, как положить себе миску овсянки с бананами и большую чашку кофе. Затем я сажусь спиной к обнаженной женщине и притягиваю семейный календарь — бесплатный от Дон Дэвис Моторс, где Дон собственной персоной улыбается перед сияющим 4Runner — со стены.
Сейчас 15 июля. Через два месяца, плюс-минус несколько дней, я буду паковать чемоданы и компьютер, и отправлюсь в аэропорт, а через семь часов я прилечу в Калифорнию, чтобы начать свою жизнь в Стэнфорде. Между той датой и сегодня мало что написано; даже день моего отъезда отмечен слабо, лишь простой круг помадой, который я сама нарисовала, словно это имело большое значение только для меня.
— Ох ты, — ворчит Крис перед холодильником. Я смотрю, что он держит почти пустой пакет с хлебом: там осталось две краюшки, я предполагаю, что у них есть название, но мы именуем их черешками. — Он снова это сделал.
Дон так долго жил один, что у него теперь проблемы с тем, что кроме него еще есть люди, и они, иногда, пользуются теми же продуктами, что и он. Ему ничего не стоит допить апельсиновый сок и поставить пустую бутылку обратно в холодильник, или съесть последние нормальные кусочки хлеба, а с черешками пусть разбирается Крис. Несмотря на то, что мы с Крисом просили его, Ох, так вежливо, вносить в список продукты, которые он доедает (список у нас на холодильнике, под названием нужные продукты), он либо забывает об этом, либо это его вообще не волнует.
Крис захлопывает дверцу холодильника слишком уж громко, из-за чего ряды с Ensures, хранящиеся там, сотрясаются.
Они стучат друг об друга, и одна банка падает и катится к стенке холодильника с глухим стуком.
— Как я это ненавижу, — ворчит он, засовывая черешки хлеба в тостер. — Господи, я только что купил этот пакет. Если он пьет эти свои Ensures, зачем ему еще и мой хлеб? Разве это не полноценная еда?
— Думаю так, — говорю я.
— Я о том, — продолжает он, в то время как в соседней комнате музыка играет ееее-еее-ееее: — Что все, о чем я прошу, это всего лишь немного сосредоточенности, понимаешь? Немного взаимности. Это же не слишком много, я так считаю. Так ведь?
Я пожимаю плечами, снова смотрю на тот кружок, сделанный помадой.
— Реми?
Раздается голос матери из кабинета, шум печатной машинки на секунду прекращается.
— Можешь оказать мне услугу?
— Конечно, — отвечаю я.
— Принеси мне кофе?
Машинка начинает снова печатать.
— С молоком?
Я встаю и наливаю чашку почти до краев, затем наливаю сливки прямо до ободка: есть только одна вещь, по которой мы совершенно схожи, мы пьем одинаковый кофе. Я иду ко входу в кабинет, балансируя нашими чашками, и отдергиваю занавески.
Комната пахнет ванилью, и мне приходится двигаться целый ряд кружек — наполовину полных, с жемчужно-розовым цветом на ободках, это ее «домашняя помада» — чтобы освободить пространство. Одна кошка свернулась на кресле напротив нее, нерешительно зашипела на меня, когда я убрала ее, чтобы присесть. Напротив меня была стопка напечатанных страниц, аккуратно выровненная. Я была права: она действительно стряпала. Номер верхней страницы был 207. Я знала, что бесполезно начинать разговор, пока она не закончила предложение, или сцену, она была в процессе написания. Поэтому я вытянула страницу 207 из стопки и просмотрела ее, скрестив под собой ноги.
— Люк, — крикнула Мелани в другую комнату номера, но там стояла тишина. — Пожалуйста.
Никакого ответа от мужчины, который несколько часов назад целовал ее под дождем из лепестков роз, и клялся перед всем обществом Парижа ей в вечной любви.
Как может супружеская кровать быть такой холодной? Мелани поежилась в своем кружевном халате и почувствовала, как слезы наполняют ее глаза, когда она увидела свой букет, белые розы и пурпурные лилии, он лежал там, где невеста оставила его — на прикроватном столике. Он все еще был таким свежим, словно новый, и Мелани вспоминала, как прислонялась к цветам, вдыхая их аромат, и понимание того, что теперь она миссис Люк Перетел, накрыло ее. Слова казались волшебными, словно заклинание в сказке. Но теперь, за окном светился город, и Мелани страдала, но не по своему новому мужу, а по другому мужчине в другом городе. Ох, Брук, думала она.
Она не осмелилась произнести это вслух, из-за страха, что их унесет прочь, за пределы ее досягаемости, и найдут единственную любовь, которая была у нее.
Ух. Я посмотрела на мать, которая все еще печатала, ее брови нахмурились, губы двигались. Теперь я знала, что то, что она писала, было чистой выдумкой. В конце концов, она была женщиной, которая создавала истории о жизнях и любви богатых, в то время как мы вырезали купоны, и наш телефон постоянно отключали. И он не похож на Люка, нового холодного мужа, у которого запасы Ensures или что-то вроде того. Я надеюсь.
— О, спасибо!
Моя мать, заметив чашку свежего кофе, протянула пальцы и подняла ее, делая глоток. Ее волосы были собраны в хвост, макияжа не было, она была одета в пижаму и тапочки с принтом леопарда, которые я подарила ей на последний День рождения. Она зевнула, откинулась на спинку стула и сказала:
— Я работала всю ночь. Который сейчас час?
Я посмотрела на часы в кухне, видневшиеся через занавески, которые все еще слабо раскачивались.
— Восемь пятнадцать.
Она вздохнула, снова поднесла чашку к губам. Я взглянула на лист в машинке, стараясь понять, что случилось дальше, но все, что мне удалось увидеть, это несколько строчек диалога. Очевидно, Люку есть, что сказать.
— Итак, все идет хорошо, — сказала я, кивая на кипу напротив моего локтя.
Она сделала рукой жест «так себе».
— О, ну, в середине есть небольшие намеки, ну ты знаешь, всегда есть мутные пятна. Но прошлой ночью, когда я почти уснула, ко мне пришло вдохновение. Это надо связать с лебедями.
Я ждала. Но оказалось, что это все, что она собиралась сказать мне, так как теперь она взяла пилочку из кружки, наполненной ручками и карандашами, и начала обрабатывать мизинец, придавая ему нужную форму.
— Лебеди, — наконец говорю я.
Она бросает пилочку на стол и вытягивает руки за головой.
— Знаешь, — говорит она, намазывая локон на ухо. — Это ужасные существа, на самом деле. Красивые, когда на них смотришь, но подлые. Римляне использовали их вместо сторожевых псов.
Я киваю, попивая свой кофе. Я могу слышать урчание кошки в комнате.
— Итак, — продолжает она: — Это натолкнуло меня на мысль о цене красоты. Или же что сколько стоит? Вы продадите любовь за красоту? Или счастье за красоту? Можно ли продать великолепного человека с подлыми прожилками? И если вы совершили покупку, допустим вы купили красивого лебедя, а он не отвернулся от вас, то что бы вы сделали, если все произошло наоборот?
Это были риторические вопросы. Мне так показалось.
— Я не могу не думать об этом, — говорит она, качая головой. — И не могу спать. Мне кажется, это из-за того ужасного гобелена, который мы повесили по настоянию Дона на стене. Я не могу расслабиться, когда смотрю на детально прорисованные изображения битв и страдания людей.
— Это немного слишком, — согласилась я. Каждый раз, когда мне что-нибудь надо в ее комнате, я оказываюсь прикованной к нему. Сложно отвести глаза от картины обезглавливания Иоанна Крестителя.
— Поэтому я пришла сюда, — говорит она. — Решив, что я плохой работник, и вот уже восемь утра, а я еще не уверена, что знаю ответ. Как такое может быть?
Музыка теперь стихает, ее слышно еле-еле. Я уверена, что чувствую, как булькает моя язва, но это должно быть кофе. Моя мать всегда была очень драматичной, когда писала. По крайней мере, раз во время каждого романа, она врывалась в кухню, почти в слезах, истерила, что она потеряла весь свой талант, книга сплошное болото, бедствие, конец ее карьеры, а мы с Крисом просто сидели, тихо, пока она снова не завопит. Спустя несколько минут, или часов, или — в плохие времена — дней, она возвращалась в кабинет, задергивала шторы, печатала. И когда книга выходила несколько месяцев спустя, пахнувшая новизной и с гладким, еще не потрескавшимся корешком, она всегда забывала о срывах, которые играли свою роль при создании. Если я напоминала ей, то она говорила, что написать роман все равно, что родить ребенка: если ты действительно помнишь, как больно это было, то никогда больше не будешь этого делать.