Я как раз на пути элгуна. Даже хорошо прирученные олени пугаются чужого к тому же непривычно одетого человека, поэтому торопливо отступаю под лиственницы. Но может, я сделал это еще потому, что слишком уж этот караван был необычен. В пастушьих стойбищах мужчин намного больше, чем женщин, и водить элгун это мужская работа. Во всяком случае, мне такое встречается впервые — пять женщин и ни одного мужика!
К тому же, даже две-три упряжки слышно за добрый километр. Лают собаки, подают голос пастухи, перекликаются дети и женщины. А здесь — даже олени не хоркают. Только копыта пощелкивают по припорошенному снегом льду, да иногда раздается звон ударяемых друг о дружку оленьих рогов.
Передняя упряжка почти поравнялась со мною, и я хорошо вижу лица женщин. Все повернуты в мою сторону, но вместо приветливых улыбок, или хотя бы безразличия, на них страх. Вернее, страх, перемешанный с такой лютой ненавистью, что меня обдало холодом.
Похожее я видел на глазах работавших на бесконвойке заключенных, которых накрыл капитан Дмитров, когда те уселись в молоковском свинарнике распить бутылку водки. Полдня таскали навоз, ремонтировали корыта, раздавали свиньям помои, — никому до них не было дела. Стоило открыть бутылку водки — Дмитров на пороге.
Напугались они ужасно. Дрожат руки, дергаются уголки губ, но вместе с тем, в этих же глазах такая ненависть, что нею можно заморозить разлитую по кружкам водку.
Может, женщины принимают меня за кого-то так же ненавистного им, как Дмитров зекам? Силюсь открыть рот, чтобы поздороваться и сообщить, что я здесь, всего, лишь, охочусь, и, никому мешать не собираюсь, но ничего не получается. Словно во сне — силюсь-силюсь — и ни звука.
В это мгновенье ведущая переднюю упряжку женщина протестующе замахала рукой и приложила рукавицу к губам. Я растеряно киваю ей, отступаю в лиственничник и только потом замечаю, что у сидящей на последних нартах женщины не видно лица. Она одета в кухлянку и расшитые бисером торбаза, тоже довольно устойчиво сидит на нартах, лицо же у нее забрано белой тканью. Только прядь выбившихся из-под меховой шапки волос темнеет на лбу. На какое-то мгновенье мне показалось, что женщина неживая. Усадили труп на нарты, привязали покрепче и везут хоронить. Но здесь полозок вынесло на вмерзший в лед камень, нарты качнуло, и женщина тотчас отклонилась в противоположную сторону. Живая!..
Когда караван скрылся за деревьями, я возвратился в избушку. Включил транзистор, варю зайца, а у самого не идет с головы происшедшее. Старик Горпани, который сторожит факторию на Новых озерах, рассказывал, что в кочующих по Буюнде эвенов живет слепая старуха. Этой старухе во время перекочевок завязывают лицо, чтобы не поранить о ветку или сук. Когда едешь по тайге, даже зрячий не всегда успевает отклониться, а слепой — тем более. Но почему эта ехала в самом конце элгуна, к тому же на «поганых» нартах? У кочевников имеются особые нарты, на которых возят «поганую» одежду, которую женщины одевают, когда у них месячные. Однажды подвыпившие пастухи нарочно посадили на эти нарты директора совхоза и полчаса катали вокруг стойбища. Он продал геологам обещанный пастухам снегоход, те на него зуб и заимели.
Возят, как дурачка, вокруг стойбища и хохочут, он смеется вместе с ними. Потом обо всем этом по рации соседним оленеводческим стойбищам рассказали и специально по-русски, хотя обычно переговоры ведут на своем языке. Даже на траулерах, что ловят минтай в Охотском море, слушали, как директор восседал «на грязных бабских штанах», словно на пуховых подушках…
Кроме «поганой» одежды на эти нарты могут положить давшее осечку ружье, нож, которым кто-то поранился, или маут, с которого срываются олени. Сами оленеводы на эти нарты даже не присаживаются отдохнуть…
Но более всего меня занимало, почему я не смог заговорить с женщинами? Ведь пытался же, но не вышло даже открыть рта. И они понимали это, не зря же толстуха приложила к губам руку, чтобы не силился.
И вообще, куда они направились? Обычно, после заката солнца оленеводы не кочуют. Значит, остановятся где-то рядом. А у меня везде капканы. Попадется их собака, беды не оберешься. Нужно идти к ним и устанавливать отношения.
Отодвигаю к краю печки кастрюлю с зайцем и укладываю в рюкзак пилу. У них ни одного мужика, а какие из женщин лесорубы — известно. Когда-то неподалеку отсюда был женский лагерь, и до сих пор там торчат пни от заготавливаемого зечками леса. Каждый пенек, словно мышами погрызенный. Наверное, тысячу раз тюкнет, пока не уронит ту лиственницу. А у меня пила от самого шпиона Мюллера. Мюллер отсидел лет пятнадцать в нашей зоне, и сейчас работает в ателье фотографом. Когда наводит на клиента объектив, каждый раз говорит примерно так: «Сиди, милый человек, спокойно. Я ночью из-под полы военные аэродромы фотографировал. Можно было звездочки на самолетах пересчитать…»