В прошлом году во время сибирских усмирений я встретил имя Столярова среди первых жертв Меллера-Закомельского. Я боюсь, что это тот же самый.
Был Андрей Карпенко, тоже рабочий, милый, способный, общий любимец. Его, не в пример Ватсону, сослали на Сахалин на десять лет. Он умер там от чахотки.
Излишне говорить, что вся эта ссылка была административная.
Прочие живут. Двое или трое остались в Сибири. Другие вернулись в Россию и стали писателями, учителями, земскими служащими, меньшевиками и большевиками, эсерами и даже кадетами. Один должен был попасть в первую Думу, да начальство успело «раз’яснить» его ценз. Одним словом, не хуже, чем у людей.
Большая половина из нас были студенты. Порядок того времени был известен: «Учился в Петербургском университете, но курса не окончил», — как писалось, бывало, в подцензурных некрологах сипягинского времени. Не окончил петербургского курса, ибо поступил в «бутырскую академию», а оттуда, для полноты образования, в «восточно-сибирский университет».
«Бутырская академия» была закрытым учебным институтом, но, право, в петербургском университете жилось не лучше. Педеля и «субы» не отличались от тюремных надзирателей. В конце концов даже высшее образование, бутырское и сибирское, оказалось не хуже петербургского, ибо оно влияло не только на ум, по и на характер. Кто не мог выдержать — умирал или стрелялся. Другие выживали и крепли.
Заперлись мы в Часовой башне в виде протеста. Изложить причины этого протеста теперь не очень легко. Мы просидели по два года в предварительном заключении и зиму в пересыльной тюрьме. Теперь, наконец, приближалось время от’езда. Разумеется, тюрьма нам опостылела, и мы рвались вон, куда угодно, даже в Колымск и на Сахалин. Но перед самым от’ездом вышла заминка.
До этого времени политических посылали особыми большими партиями и в ускоренном порядке. Теперь департамент предписал разбить нас на маленькие группы, по восьми человек в каждой, и пересылать наши восьмерки вместе с большими уголовными партиями. Так требовала русская полицейская демократия. Она стремилась уравнять всех своих подвластных с уголовными арестантами, с «нормальными арестантами», как выражался начальник Бутырской тюрьмы.
Со времен конституции этот принцип распространяется шире прежнего. Скоро все сто тридцать миллионов русского населения станут нормальными арестантами.
Новый способ пересылки сулил нам большие неудобства. Мы, однако, примирились с ним скрепя сердце, но выговорили себе право самим сгруппировать свои восьмерки. В тюрьме часто завязываются крепкие личные связи. Все наши непременно желали попасть вместе с ближайшими друзьями в одну и ту же партию.
Партии были составлены, багаж уложен, но за несколько часов до первой отправки департамент прислал телеграмму: от’езд отложить на неделю, а партии наши составить по прилагаемому списку. Подумать только: важные генералы, в синем мундире, с седой головой, заседали в экстренном совещании и тщательно подбирали имена для каждой восьмерки: Кроль, Вольский, Попов, Богораз…
Теперь мне смешно, но тогда мы рассердились. Мелкая провокация часто раздражает даже более крупной. Сперва нам предложили самим составить списки, а потом перетасовали наши списки, как колоду карт, и всех раз’единили. Помнится, московский губернатор был на нашей стороне, но сделать ничего не мог, ибо предписание было строгое.
Больше всех обиделась бывшая первая восьмерка. Все вещи были уложены, даже постели запакованы и заделаны в отправку. Мы не стали их распаковывать и эту новую неделю провели как-то странно, вроде призраков на берегу реки Стикса, — не раздевались, не умывались, спали на голых досках, а чаще не спали, обедали в полночь а днем завешивали окна и зажигали огонь.
Я, впрочем, оба раза попал в первую восьмерку, ибо департамент прислал и другое предписание: Богораза и Когана отправить с первой оказией.
С половины недели нам стало ясно: стерпеть нельзя, надо устроить протест.
В моей политической карьере меня били три раза. Два раза — шпионы во время ареста, а третий раз — солдаты во время этого бутырского протеста. Третий раз был всех больнее. Теперь я вспоминаю об этих побоях и задаю сам себе вопрос: зачем мы полезли в эту неравную драку, неужто из-за глупого департаментского списка? Но, в сущности, мы ожидали только повода и протестом своим желали расплатиться за многое: за то, что мы были молоды и так мало сделали и так долго сидели к тюрьме, и за то, что товарищи умерли в крепости, и за Дегаева, и за Зубатова, и за всех прочих провокаторов, даже за семь копеек кормовых, которые нам отпускались на полуголодную диэту.