В это самое время, на другом конце этапного мытарства, в якутской пустыне, наши друзья и братья по таким же мотивам полезли не только в драку, но в страшную бойню, попали на виселицу и на мрачный Акатуй.
Два года мы просидели в крепости, все ждали суда и каторги. Приговор нам об’явили совсем внезапно: в отдаленные места Восточной Сибири на десять лет. Потом соединили нас вместе, посадили в вагон и повезли в Москву. Нас было в вагоне трое. Один, Григорий Ранц из Ростова, просидел в предварительном заключении больше четырех лет. Мы двое его раньше не знали. Он молчал, как пришибленный, и растерянно смотрел по сторонам. Но я и Коган — мы были соратники и старые друзья. Два года мы не видели лица человеческого, если не считать жандармов, все молчали и молчали, говорили только на допросах с прокурором Котляревским и полковником Ивановым.
Теперь мы стали говорить друг с другом. О чем — не знаю. Помню, что мы кричали и старались заглушить шум поезда. К вечеру я лишился голоса. Потом в Бутырках пришлось лечить надсаженное горло. После того мне часто снится этот сумасшедший день. В окнах мелькают снежные поля. Жандармы глядят на нас тревожными глазами. Вагон стучит: тук, тук, тук… А мы кричим без перерыва в какой-то буйной истерике.
То же самое случалось и с другими. Евстифеев у входа в Бутырскую тюрьму упал в обморок, и его внесли на руках. Другой ссыльный, имени его не помню, умер в самых тюремных воротах от разрыва сердца.
Голод душевный и голод телесный требуют осторожности. Пища несет опасность. Можно подавиться куском хлеба, надсадить горло речью, надорвать сердце впечатлениями.
Зиму мы просидели в Бутырской тюрьме. Голодали мы жестоко. Даже потом в Колымске мы голодали не столько. Деньги, какие были, уходили на слабых и больных. Их было до трети всего состава. Но так называемым «здоровым» приходилось солоно. На семь копеек не раз’ешься. Кроме того, мы были заперты в нашей башне и не могли даже ходить на кухню для присмотра за обедом. С внешним миром нас соединял вахмистр Поросенчиков, мы звали его Поросеночком. Он был маленький, розовый и действительно походил на поросенка. Поросеночек делал для нас закупки, наблюдал за обедом и, разумеется, «пользовался». Недаром он был такой розовый, а мы — тощие и сырые. Мы питались больше всего вареным горохом, но вместо гороха нам доставалась гороховая шелуха. Мы исхлопотали себе право чистить горох в камере. И шелуху прятали. Но Поросеночек доставал где-то другую шелуху и подменивал ею наш чищенный горох. Шелуха все-таки стоила ему дешевле зерна.
Иногда по праздникам мы устраивали себе угощение, сладкий напиток из какавелы. Какавела — это шелуха какаовых бобов.
Мы покупали ветчинные обрезки, состоявшие наполовину из кожи, сушили сухари из хлебных корок, и наша собственная шкура была сухая, как кожа.
Пищу для больных мы стряпали сами. Пища была улучшенная, но тоже не бог весть какая. Наших средств не-хватало даже для больных.
Наши старосты и повара подражали евангельской притче и все старались накормить целую ораву, больную от голода, тремя клочками мяса и пятью булками. Пробовали они ввести в употребление конину и чуть не вызвали междоусобную войну. Все больное население разделалось на две партии, гиппофобов и гиппофагов[27], и завело перепалку в прозе и даже в стихах. Помню еще тревожные вечерние дебаты о сокращении сахарной нормы и пламенные речи сахароедов. И то, как ночью мы вставали с постели и крали у старосты черный хлеб из корзины, которая стояла под кроватью. И многое другое.
Итак, мы решили устроить протест. Но, спрашивается, какой? В то время в тюрьмах протесты устраивались по двум различным методам. По первому методу выбрасывали пищу за окошко, потом ложились лицом к стене и ждали, пока начальству не станет совестно. Это называлось: голодный бунт. По второму методу били окна и стучали в двери, пока начальство не придет и не свяжет. Это называлось: активный протест.
Некоторые в виде разнообразия соединяли то и другое. Помню, я читал письмо Россиковой о женском карийском бунте. Они выбили окна в лютую зимнюю стужу, отказались от пищи и даже от питья.
Дней через пять иные доходили до того, что выламывали лед, намерзший в парашке, и сосали его.
Мы, впрочем, после гороховой шелухи не имели никакого влечения к голодному бунту. Мы решили поэтому устроить активный протест, забаррикадировать свою башню и отказаться от отправки.