Выбрать главу

Так мы живем на реке Колыме. Зато мы отказались от прежних привычек, мы спим на шкурах, без белья. Носим меховые рубахи шерстью вверх, едим пальцами. Мы все забыли, что было там, за Уралом, всякие предметы житейского обихода, телегу и лампу, сукно и полотно. Мы не помним, какие листья у дуба и какой запах у яблони. Кругом нас только осина да хвойная листвень[1]. Мы утратили все детали минувшей картины, даже детали наших идей. И нет у нас партий, нет направлений. Одна общая партия, партия ссыльных. Мы живем все вместе и мало ссоримся.

Мы утратили детали, но целое осталось. Одно широкое, большое, родное, навеки дорогое — родина. Мы отошли от нее на тысячи верст, подробности исчезли, но общий образ горит лучезарнее и ярче. Все, что есть в нас духовного, отдано ей. Мы мечтаем о ней, мы молимся ей. То, что мы пишем, — ибо мы пишем в долгие зимние ночи, — обращено к ней. Имя ее попадается через каждые два слова.

И каждый из нас дает ей одну и ту же клятву:

Клянусь дышать и жить тобой, И каждый сердца трепет жаркий, И каждый мысли проблеск яркий Отдать тебе, тебе одной…

Теперь много говорят о патриотизме чистыми и нечистыми устами. Но я могу сказать, положа руку на сердце, что наше чувство было самое пылкое и честное и бескорыстное, ибо мы все отдали и ничего не взяли взамен.

И какая есть во мне любовь к великой России, я выковал ее всю, звено за звеном, как золотую цепь, в этой далекой полярной ссылке, в долгие зимние ночи.

Жить нам зимою было трудно, труднее, чем летом. Зимою мало работы и много досуга. Разве в лес с’ездишь, привезешь хворосту, дров нарубишь, печку истопишь. А еще до полудня далеко. Время тянется, как тонкая пряжа. Что делать? Иные спали день за днем, как спят сурки и медведи; другие сходили с ума. И для этого у нас были две торных дороги: мания преследования и мания величия. То или другое. И никаких вариантов. Помню, от мании первого рода Эдельман утопился, а на следующую зиму привезли Янковского с урочища Сен-Кель. Он весь зарос волосами и покрылся корою грязи. Даже якуты его чуждались. Он называл себя вселенским духом Адамом Невилле и выл по ночам, изображая музыку сфер… Брр… Не нужно об этом…

Но, в сущности говоря, в зимнее время никто из нас не мог поручиться за здравость рассудка. Лянцер ходит, ходит и вдруг начинает делать таинственные намеки о своем знатном родстве и, видимо, метит в Фердинанды Седьмые. У меня были кошмары, а у красавца Бинского припадки полярной истерии. Мы укрепили свое тело, но расстроили нервы. И полярную истерию мы унесли с собой обратно, через десять и пятнадцать лет, на позднюю русскую волю.

Чего только мы не затевали, чтобы рассеять зимнюю скуку! Запрем двери, завесим окна — и режемся в карты. И карты у нас были черные, кучерские, как в песне поется:

В черны карты играть, Козырями козырять, Прикозыривати.

Резались мы все больше в «винт», простой «классический», и с прикупом, с присыпкой, с пересадкой, с гвоздем и с эфиопом и с треугольником. По тысячной и по двадцатой, благо платить доведется разве на том свете угольками. 9 робберов, 18 робберов, даже 48 робберов, не вставая с места, пока в глазах не зарябит и дамы и короли не станут казаться все на одно лицо.

Читали мы запоем, устраивали спектакли, выдумывали «умственные» игры, не хуже новейшего клуба одиноких.

Но больше всего мы любили зимние праздники, с выпивкой, «с дымом пожаров», чтобы чертям тошно стало. Обольешь душу спиртом, и всякий сугроб по колено, а сугробы на Колыме бывают глубокие, в две печатных сажени, и то до земля не достанешь…

— Бинский, налей по одной, чтоб дома не журились…

Гей, пье Байда…

Бинский выпивает и встает. Глаза у него сделались большие, круглые, как у филина. Он ударяет с размаха кулаком о стол. Посуда звенит.

вернуться

1

Лиственница — хвойное дерево.