— Этакая стерва!.. — закончил якут, крайне возмущенный тем, что на его долю выпала экстренная натуральная повинность. — Людей резать задумала, а!.. Об’явить бы исправнику, пускай посадит ее в казематку, да выдрали бы ее хорошенько… Перестала бы на людей бросаться!..
Манкы опять поселилась в артельной кухне, но через месяц, когда мы снаряжали невод на заимку, она в самую минуту от’езда спустилась с угорья и вошла в воду, чтобы сесть в лодку. Она была босая и в руке несла свою обувь и узелок с одеждой. Мы не отвергали ее, и она очутилась на Красном Камне вместе с нами. Сверх ожидания, Манкы оказалась порядочной кухаркой, по-местному — стряпкой. У нее всегда к нашему возвращению с тони был готов чай и какое-нибудь лакомое рыбное блюдо. В избе было чисто; посуда была вымыта и вытерта. Одним словом, Манкы внезапно оказалась на высоте положения, достойная тех сухарей и сахара, которые она с’ела на своем веку. Она помогала нам также солить рыбу и заготовлять вяленую яколу для человеческого и собачьего употребления.
С самого начала, когда Манкы поселилась в артельной кухне, у нее не было недостатка в ухаживателях. На севере женщин мало, девушек совсем нет, а голос природы в уединении пустыни говорит громче и понятнее, чем в шуме городов. Уже не один из пришельцев неожиданно для других и для самого себя приобрел себе подругу из рода якутов или русских казаков, которые нисколько не были культурнее. К чести пришельцев надо сказать, что почти всегда временные союзы превращались в постоянные и не разрушались даже от’ездом в Россию. Я помню одну семью, которая потом уехала из Якутска на запад в большой фуре, наполненной старыми перинами и детскими головками.
Кроме того, лицо Манкы не подходило под обычный якутский тип, и ее большие черные глаза смотрели дико и задумчиво, как глаза молодой оленьей важенки, еще не знающей недоуздка.
Но, подавленная зимней спячкой, Манкы относилась равнодушно ко всем молодым людям, наполнявшим кухню и столовую. Здесь, на неводе, она стала живей и внимательней и, сколько можно было судить при ее неразговорчивости, относилась с предпочтением к Хрептовскому, быть может потому, что он был меньше ростом, моложе и слабее других. По крайней мере, она всегда оставляла для него лучшие куски и делала даже попытки чинить его белье, хотя в первый раз наложила на ситцевую рубаху тонкую кожаную заплату.
В конце концов она поднесла ему кисет собственной работы, разукрашенный старинными вышивками из конского волоса и шелка.
По обычаям пропадинской молодежи, кисет этот обозначал недвусмысленное об’яснение в любви. Вдобавок Манкы, подражая женщинам юкагирского племени, с которыми ей доводилось жить в детстве бок-о-бок, изобразила на нижней стороне кисета целое любовное письмо живописным рисунком собственного изобретения. Две продольные черточки, поставленные на некотором расстоянии друг от друга, изображали ее и Хрептовского. Две другие поодаль относились ко мне и Барскому. Каждая продольная черточка для большей вразумительности была снабжена четырьмя маленькими косыми, означавшими руки и ноги. Черточка Манкы была кроме того снабжена внизу поперечной чертой, изображавшей юбки. Возле Хребтовского была небольшая черточка с раздвоенным концом. Она обозначала рыбу, и Манкы хотела ею выразить, что из нас троих лучшим промышленником она считает именно Хрептовского. От средины изображения Манкы шла линия, поднимавшаяся полукругом и спускавшаяся к верхнему концу Хрептовского. Это означало, что сердце Манкы наполнено мыслями о молодом промышленнике…
Но собственное сердце Хрептовского было заковано в гранит. На родине у него осталась невеста, от которой он до сих пор еще получал по временам письма, и кисет молодой якутки казался ему слишком грубым, чтоб даже класть в него табак. Барский был другого мнения и говорил, что это замечательная вещь, которую хорошо увезти с собою на память, и кисет через очень короткое время перешел к нему. Он был доволен, но откровенно заявил, что было бы еще лучше, если бы кисет с живописными письменами с самого начала попал в его собственность, как законный подарок. Все это было не дальше как с неделю тому назад, и Манкы три дня ходила мрачнее обыкновенного, и от нее нельзя было добиться в буквальном смысле ни слова, как будто она онемела. Но все-таки она продолжала подкладывать лучшие куски Хрептовскому и заботиться о его белье и одежде.