Одну ночь за другой мы проводили без сна, переезжая с тони на тоню и вырывая у темной и ненастной реки все новые и новые сотни рыб. Приезжая наутро в избу, мы были слишком утомлены, чтобы обращать особенно много внимания на больного товарища, тем более, что мы не могли ему ничем помочь. Отправлять его в город не имело никакого смысла. Жилища там мало превосходили по удобствам нашу избушку, а уход мог быть только хуже. Правда, в городе были кое-какие лекарства, но полусумасшедший фельдшер, единственный на весь огромный округ, давно утопил в вине последние остатки медицинских знаний, и обращаться к нему было опасно. Только минувшей весной он разрезал одному туземцу вместо больной правой руки левую, совершенно здоровую. В нашей избе было тепло, у нас была ежедневно свежая рыба, а горожанам приходилось питаться лежалою, из погреба.
Мы решили оставить у себя Хрептовского до самого конца промысла, когда приходится покидать заимку и спускаться к городу по быстро мерзнущей реке, наполненной шугою. Быть может, это решение было все-таки опрометчиво, но Хрептовский сам настаивал на том, чтобы оставаться с нами до конца, а промысел не давал нам ни минуты досуга, чтобы подумать о возможных последствиях.
Куропатки и горностаи побелели, дикие олени покрылись новой, лоснящейся шерстью. Медведь собирался лечь в берлогу. Свежераспластанная рыба, пролежав ночь на крыше, замерзала до такой твердости, что ее можно было строгать ножом, приготовляя строганину — любимое блюдо северян. А ледяная заберега росла да росла и под конец стала задергивать мелкие курьи, заливы и тихие речные заводи. Наступила пора оставить заимку и перекочевать в город, где предстояло провести долгую полярную зиму в общей куче, по пословице: «На людях и смерть красна»!
Мы стали собираться домой в одно пасмурное утро, ибо ясная погода была теперь редкостью. Было тихо и сыро. Густой туман лежал на реке, мелкий снег сыпался с неба, как сырая крупа, таял в воде, но покрывал белым налетом землю и обнаженные деревья. Мы связали вместе три лодки, которые нам привели недавно из города, и сложили на них вяленую и соленую рыбу и свое несложное имущество. Большая часть рыбы осталась в амбаре, и мы должны были вывезти ее уже зимою, на собаках. Для Хрептовского мы устроили ложе посредине самой большой лодки, составив вместе несколько бочонков одинаковой величины и положив на них сверху тонкие доски. Мы разостлали на них все наши постели, чтобы ему было помягче, и покрыли его всей теплой одеждой, какую только имели. Он молчал и даже не отвечал на вопросы, удобно ли ему лежать. Только его острый, слегка воспаленный взгляд переходил постоянно с лица на лицо и с одного предмета на другой. Его томила жажда, и Манкы, научившаяся безмолвно угадывать его желания, несколько раз поила его из чайника холодным настоем кирпичного чаю. Потом чай весь вышел, и она стала давать ему холодную воду прямо из реки. Ему было, повидимому, жарко, и он все порывался сбросить с себя покровы, но смуглая женская рука каждый раз натягивала их обратно до самой шеи.
Мы выплыли на середину течения и поплыли вниз. Река так обмелела, что нужно было смотреть в оба, чтобы не сесть на мель. Водовороты у Красного Камня давно обсохли, и даже для наших мелких лодок оставался доступным только фарватер не шире тридцати-сорока саженей. Мы обогнули Камень и выплыли в широкий круглый залив, который теперь представлял лабиринт протоков между бесчисленными островками. Туман стал еще гуще. Мокрый снег повалил крупными хлопьями, заваливая все в нашей лодке. Мы устроили над Хрептовским навес из старой палатки, но край отвисал под тяжестью снега, и белые хлопья падали Хрептовскому на одеяло и даже на лицо.
Поздно вечером добрались мы до города. Толпа товарищей выбежала нам навстречу и стала разгружать лодки, а мы раскутали Хрептовского из его многочисленных покровов и, положив его вместе с постелью на широкий четырехугольный кусок ткани, понесли на угорье. Десяток городских мальчишек собирались на даровое зрелище и бежали за нами вслед.
На Колыме так носят только тяжко больных, и редко бывает, чтобы живой человек поднялся опять с такого полотна.
Мы поднесли Хрептовского к небольшой избушке на дворе Павловского дома, которая служила ему обыкновенно зимним логовищем, и внесли его внутрь, с трудом протиснувшись сквозь неуклюжую дверь, обитую шкурой и открывавшуюся только до половины.
— Назад легче будет! — вдруг сказал больной, странно усмехнувшись.
У меня пробежали мурашки по спине. Слова эти звучали, как зловещее предзнаменование.
Избушка была вроде обыкновенного амбара, с плоской крышей и приземистой трубой из сырого кирпича. Единственное подслеповатое окно было заклеено бумагой, в ожидании, пока глыба осеннего льда, примороженная к подоконнику, заменит стекла. Манкы несколько времени колебалась, потом подхватила свою постель подмышку и внесла ее за нами в избушку Хрептовского.