Он поет, как плачет, но лицо его спокойно.
— Не плачьте! — говорит Сальников и плачет сам. Слезы катятся градом до его лицу. — Я ценю вашу муку! — говорит он. — Дайте дожать вашу мужественную руку.
— Будьте вы прокляты! — отзывается Черноусов.
Гримберг изменил направление своих мыслей и от огня перешел к воде. Только что он изображал Жанну д’Арк, теперь перешел на роль Офелии. Он бродит по пояс в ледяной забереге. Я хожу до песку у самой воды и стараюсь выманить его на берег, как русалку. Я помню, что у него больная нога, и это приключение может кончиться для него печально. Но он упорствует.
— Ура! — кричит он. — Сейчас лед тронется. Я уплыву вместе с полой водой. На волю из душного плена, на волю, на буйную волю!..
Дальше мои воспоминания прерываются. Знаю только, что мы трое — я, Гримберг и Скальский — очутились в нашей общественной библиотеке, занимавшей отдельную избу. Изба эта была заперта висячим замком, ключ от замка лежал у Гримберга в кармане.
Мы забрались внутрь, заснули на полу и проснулись на другой день после полудня с тяжелой головой. Но страннее всего было то, что дверь оказалась попрежнему запертой на замок, и ключ лежал у Гримберга в кармане.
Бр!.. Скверно!..
Наше празднование, в сущности, было преждевременно. Коронацию следовало праздновать только на следующее утро. В должный час городской протоиерей, отец Алексей, явился в церковь служить молебен. В церкви никого не было. Только две старухи стояли у стены, да еще подсудимый командир, которого Сальников почему-то невзлюбил и не принимал к себе. Сальников утверждал, что от командира дурно пахнет.
Отец Алексей тоже был в своем роде достоин примечании. Это был маленький попик, круглый, колючий, с хмурым лицом и неприятным смехом. У отца Алексея было семейное горе. Его попадья открыто для всего города жила с помощником исправника. В Колымске господствуют нравы совершенно содомские.
— У нас вода такая! — говорят жители в об’яснение и спокойно переходят все границы приличия.
Отец Алексей тем не менее долго не знал о своем несчастии, но когда, наконец, узнал, то ничего не сказал и не сделал, только стал скучать и задумываться. Мало-по-малу он совсем свихнулся и наконец в один праздничный день после службы вышел на амвон и возгласил: «Православные христиане, выслушайте мою проповедь! Ти-ни-ни!» В церкви произошло смятение. Отец Алексей ушел из церкви, перестал служить и скоро умер.
Но теперь отцу Алексею было не до проповеди.
— Где люди? — спрашивал он яростным голосом.
— Спят, — об’яснил командир. — Только сейчас легли.
— А начальство где?
— Тоже спят, — сказал командир. — Всю ночь с политическими пьянствовали, а нас с вами не звали.
Недолго думая, отец Алексей принял драматическую позу и провозгласил анафему «граду сему и жителям его и Правителям его», затем демонстративно отряхнул прах с ног своих и ушел из церкви.
Вечером Сальникову доложили об анафеме. Он рассвирепел, тут же взял лист бумаги и стал строчить:
«Сего числа городской протоиерей, отец Алексей Трифонов, придя в церковь в возбужденном виде, вместо установленного молебна, произнес хульные слова, о нем почтительнейше доношу вашему преосвященству, и прочая, и прочая…»
Из всего этого дела ничего не вышло. Во-первых, отец Алексей и подсудимый командир написали по встречному доносу. А во-вторых, почта ушла только через два месяца, и неизвестно, были ли доносы действительно отправлены в Якутск. Почту заделывал Сальников, и он мох уничтожить все три доноса.
Так мы отпраздновали коронацию в 1893 году.
Летом, как сказано выше, Сальников отправился в Гижигу, а осенью вернулся обратно. В январе он вернулся в Якутск и в числе прочих рапортов представил также соображения о нашем обуздании.
Плодом этих соображении поздней весной 1894 года, ровно через год после описанного мною праздника, исправник получил секретный циркуляр о том, чтобы по возможности обуздать наше право раз’ездов по колымским пустыням.
Мы, впрочем, прочли этот циркуляр раньше исправника. Почта по обыкновению пришла в растерзанном виде. Оболочки пакетов истерлись в труху. Газетные номера, казенные бумаги и частные письма перемешались в одну общую груду. Разобрать эту груду, как следует, могли только мы, ссыльные. Мы перетряхивали «Правительственный вестник» и «Сенатские ведомости» номер за номером, вылавливали оттуда письма и казенные предписания и раскладывали все это по именам и категориям. Скальский отличался особенным искусством в этой области. Иное имя он определял по единственной уцелевшей букве, подобно тому как Кювье по единственному зубу определял породу ископаемого животного.