Мнемонические записи состоят из ряда ребусов, связанных между собой по ассоциации идей. Например: Москва, Мос-ква, Мос — Моська, Слон и Моська. СЛОН. Ква — лягушка. Лягушка — жаба. Жаба — баба. БАБА. Можно нарисовать слона и на нем бабу. А читать нужно: Москва. Я готов биться об заклад, что самый искусный жандарм не разгадает такую запись. Одно худо, что часто и сам заглянешь в книжку и ничего не разберешь.
Но главная наша работа относилась к устройству типографий. Прежде нас были лопатинцы. Им с типографиями не везло. Одну, в Ростове-на-Дону, пришлось спешно раскассировать во избежание провала; другая, в Дерпте, провалилась оттого, что хозяин ее страдал падучей и неожиданно умер. Полиция явилась составлять протокол и нашла шрифт. Мы решили поставить новую типографию и законспирировать ее так, чтобы полиция ни за что не могла добраться. Мы устроили ее в Новочеркасске, в доме легального человека. В ней работали три наборщика: сам хозяин, один из нашей братии и еще третий — приезжий из Одессы. Этот третий тоже был человеком легальным, хотя он жил у нас по подложному паспорту. В обычное время он служил на каком-нибудь одесском заводе писцом или счетчиком. Но стоило только дать ему телеграмму — и он тотчас же бросал все, являлся и принимался за верстатку. Типография в смысле провала — дело опасное. Но ему везло. Три раза на моей памяти типографии, в которых он работал, закрывались сами, без настоящего провала. Тогда он удалялся с нашего горизонта и снова поступал писцом на свой завод. А месяца через четыре, глядишь, он опять тут и набирает попрежнему. Он был человек тихий и болезненный. Тюрьма была бы для него смертью, до судьба пощадила его. Где он теперь и жив ли еще?
В то время для нашей работы одной типографии было довольно за глаза. Мы печатали немного. Обыкновенное издание было в пятьсот экземпляров; из всего числа половина доставалась полиции, четверть сжигалась в ложных тревогах по разным местам. Книжек сто или полтораста расходилось по рукам. Но Оржиху не терпелось. Он затеял устроить вторую типографию и обратился к таганрогскому кружку. Самыми лучшими людьми в этом кружке были Аким Сигида, Надежда Малаксианова и еще третий, который успел отвертеться и пострадал сравнительно мало. Потом начальство сообразило, в чем дело, но момент был упущен. Что же делать! Петли рвутся иногда в самых крепких неводах, и рыба уходит. Этот третий был человек легальный. Имя его стало с тех пор известно местному начальству. И кроме того, всему этому делу прошли две земских давности. Но все-таки я как-то не решаюсь назвать его настоящее имя. Назовем его для удобства речи хотя бы Слезкин Игнат.
Аким Сигида служил писцом в суде. Ему недавно исполнилось двадцать лет. Малаксианова была городской учительницей. Она была еще моложе Акима. У обоих на руках были родные, матери, братья, сестры, которых нужно было содержать и вывести в люди.
Слезкину было под тридцать. Он был сыном крепостного и имел базарную лавчонку, в которой торговал подошвами и сапожным прикладом.
Все трое были самоучки, никто их не пропагандировал. Они сами обдумали свои идеи и пришли к нам со стороны, как равные к равным. Были они пылкие и готовые на яркий подвиг или на темную муку. Подвига жизнь не успела дать, а мука явилась. И стала мука подвигом.
Откуда брались эти светлые, свежие и чистые юноши и девушки? Кто их знает. Они рождались сами собой, выходили из почвы, как новые побеги того же благородного корня. В то время в революционных кругах совершались рядом два противоположных процесса. Центр быстро погибал, периферия медленно росла. Прежние руководители исчезли. Другие не успевали развернуться и погибали на корню. На самое ответственное место попадали случайные люди, азартные игроки и даже провокаторы, как Дегаев. И все рушилось. В то же самое время по разным провинциальным захолустьям — в Новочеркасске и Екатеринодаре, в Таганроге и Оренбурге, в Минске и в Уфе — расцветали местные кружки, как дикие полевые цветы. Они были такие наивные, бесстрашные, на все готовые. Но они не знали, что делать и куда итти, и все ожидали приказа сверху. Верха уже не было. Гибель центра стала разгромом и маразмом. Она привела интеллигенцию к самоубийству и «непротивлению», в культурные скиты и на маленькие дела.
Но местные кружки ширились и разрастались и мало-по-малу сплелись в подпочвенный слой, на котором через двадцать лет выросла освободительная волна. Так в природе не пропадает никакой посев, даже брошенный наобум или пущенный на ветер. Ветер несет зерно и наконец роняет на землю. Оно вырастает поодаль, но колос у него такой же крепкий и золотистый.