Выбрать главу

— За то, что я налог не весь платил. Утаивал от властей. А я платил. Справно. Богу то ведомо.

— Перевернулся свет. Брат на брата пошел, — поник головой старый вологодский священник, вспомнив, что он и вовсе не знает, за что арестован и осужден.

Вон и трое музыкантов понурились тоже. Ни домов, ни семей у них не было. В карманах пусто. Жили голодно. Не то что завидовать, пожалеть бы впору. Ан и их замели. За веселье: никто не поверил, что голодный может развеселить сытого.

Да и музыку обозвали грязно. Буржуазной, легкомысленной, вздорной и никчемной. Вредной и опасной людям, особо молодым. Даже Вагнер и Шостакович в исполнении этих музыкантов были признаны крамольными.

Новый начальник зоны, просмотрев их дела, долго метался по кабинету, стиснув кулаки. Свирепел молча. Утром направил дело музыкантов в область. И теперь ждал результат. Но заранее, не зная наверняка, ничего не обещал людям.

Пять лет отсидели они в зоне. Расплачиваясь, день за днем, за каждый концерт, за всякий светлый миг, за музыку, которую любили больше жизни и несли ее в памяти и в сердце через все колымские версты, через дожди, морозы, бури. Через болезни и голод. Она оказалась сильнее приговора, живучее Колымы. Она пела трепетно в сердце каждого. Она жила и заставляла выжить. Если б не она, жизнь давно бы покинула этих троих людей, ставших похожими на тени, на робкую музыку, хотя нет, теперь лишь на ее эхо. Ведь испорчены тяжким трудом руки, а с негнущимися пальцами их не примет ни один оркестр, ни один камерный ансамбль…

На что Аслан был равнодушен к музыке! И признавал лишь свои, национальные мелодии и песни. Но почти каждый вечер молча подходил к музыкантам и, становясь перед скалой, один на один, крошил неподатливую породу ломом, отваливая глыбы-махины. Дотягивая выработку до нормы. Случалось, дотемна, до упаду, но не отходил, покуда норма музыкантов не оказывалась выполненной.

Их он жалел, как большой ребенок жалеет хрупкий цветок, слабую бабочку. По принципу — пусть живет красиво. Нельзя же надрывать всех…

Кила помогал священнику. И тоже молча. Ежедневно. За что не раз высмеивали его орловские мужики, мол, за отпущенье грехов уже три шкуры с рук слезло. А Бог, может, и не увидит подвига.

Бригадир молчал. Орловских на трассе не любил никто. Вороватые, жадные, завистливые, они ругались чаще и громче всех. Их еле терпела бригада.

Вот и сегодня сидят зэки у костра, переговариваются тихо. Орловских не замечают. Никто. Даже обиженники.

Ночь на Колыме, да еще в горах, холодна по-особому. Она прохватывает ветром насквозь. Она забирает у земли все дневное тепло. Она не баюкает — убивает.

Таращатся на ее скалы лупастые звезды, словно немая охрана зэков караулит. Живых и мертвых. Одних — пересчитывают, других — отпевают.

Тихо. Не звенит металл в горах, не вгрызаются люди в их бока ломами, не срывает голоса охрана, подгоняя, торопя людей.

Тихо. Лишь ночь шелестит в редких деревцах, да напевают звезды свою бессловесную мелодию, слышную лишь музыкантам.

Кончается еще один день на Колыме. Кто доживет до утра, кто выйдет на свободу, кто останется навек в горах? А может, кому-то повезет и не просто выжить, выйти на волю, а через годы вернуться сюда, на трассу, проехать по ней иль пройти пешком вот эти залитые потом версты, чтоб вспомнить, чтоб никогда не забыть, чтоб не черствела душа на свободе, не запамятовала, не обронила ни дня, ни мига из пережитого. Ведь каждый день — веха, а они — жизнь. У Колымы свои измерения, своя проверка и цена всему. Ей не подскажешь, не уговоришь, ни одного мига не вымолишь. Она сама все решает. Может и одарить. Свободой. Либо смертью…

Плачет в горах куропатка. Дождем гнездо смыло. Вместе с птенцами. Одна осталась птица. За что наказала Колыма, за что обидела? Новую кладку поздно заводить. Птенцы не успеют окрепнуть к холодам, не выживут. А и оставаться одной легко ли? Считай, год из жизни вычеркнут. А велика ль она, птичья судьбина? В ней каждый день дорог. Но и с нею не посчиталась, и ее не пощадила Колыма. Одиночеством наказала. За что? За то, что назло Колыме жизнь произвела, тепло. За то, что пела и радовалась. Колыме оборвать песню ничего не стоит. Любую. И дыхание, и жизнь…

Спят зэки. Не спит лишь Колыма. И охрана.

Ярко горят сторожевые костры, отбрасывая багровые сполохи на притихшие, уснувшие палатки.

Здесь, на вершине горы, они кажутся игрушечным, слабым пристанищем усталых людей, не способных поставить более надежное жилье.

День за днем сползает вниз трасса, тесня горы, обрубая бока, вгрызаясь в грунт. Сколько глыб, обломков, со звоном, с гулом разбивалось в ущелье — счету нет.