Выбрать главу

Сколько этот стул качался, не скажу, только вдруг он перестал качаться, и в сей же момент — звяк-звяк-звяк — полетела с полки посуда. И такой меня взял страх, что все три патрона сами собой вылетели из нагана друг за дружкой. После пальбы тихо стало, и слышу я в тишине: возится кто-то, шуршит. Ну, думаю, совсем я свихнулся! Заткнул уши — проверить, может, это у меня в голове шумит? Шум прекратился. Значит, впрямь шуршит — этак ровно, таинственно и, скажу по чести, жутко! Бросил я наган, обеими руками в кошму вцепился, глаза зажмурил, сжался в комок, чтобы не слыхать и не видать, когда ОНО на меня навалится.

Сколько я так пролежал, не помню, но показалось мне — вечность целую. И все это время шуршать не переставало. А знаешь ты, каково это, когда возле тебя возится что-то, шуршит, а ты ведать не ведаешь, что это такое есть? Мне на моем веку с медведем схватываться доводилось, руку он мне прокусил, вон он, шрам, из ружья брюхо мне продырявливали — акты я на одного браконьера составил, а он принуждал меня эти акты порвать, в войну я невзорвавшуюся гранату поднял да назад кинул и опять же со страху не обмирал, а тут, богом клянусь, чувствую — душа с телом расстается! Не для красного словца говорится такое — впрямь цепенеешь весь, сердце останавливается, все, конец! И пришел бы тут конец на самом деле, кабы в ту самую минуту не прокукарекал петух! Чей это петух был — муллы моего или еще чей, не скажу, кукареканье откуда-то издалека донеслось, будто из-под земли, и тогда я малость — ну самую малость — в себя пришел. А все равно лежу, не шелохнусь, жду, чтоб рассвело. За первым петухом второй голос подал и третий, далеко они были, но я слушал их, и было мне это кукареканье как райское пенье.

Петухи поют — друг перед дружкой стараются, и тут дошло до меня, что уж совсем рассвело. Сбросил я кошму, и первое, что увидал — посуда с полки впрямь на пол скинута! Приподнялся я в кровати, и еще в глаза мне бросилось — куча зерна на полу, вот этакой высоты. Окно целехонькое, гвоздями заколочено, дверь заперта, а зерна — с кроватью вровень и стол тоже засыпан до половины. Копнул я — да, зерно! Самое что ни на есть настоящее. В комнате светло уже, все ясно видать.

Сполз я кое-как с кровати и вдруг за кучей зерна вижу, кого б ты думал? Сидит возле перевернутого котелка зверь какой-то серый, на щенка смахивает, капли молока о морды слизывает, на меня глядит. Я тоже минуту-другую глядел на него, пока уразумел наконец, что барсук это, будь он трижды проклят! Сидит, смотрит на меня, облизывается, усы от молока белые — вот кто, значит, посуду с полки смахнул и на стуле качался! Взяла меня злость, схватил я палку, которой дверь подпирал, и замахнулся на него, но он, видать, смекнул, что его ждет, и шмыгнул под кровать. Я нагнулся, думал — поймаю, но увидал только, как его хвост юркнул в дыру в стене и — нет барсука, след простыл! Выскочил я с палкой за дверь и чуть на муллу не налетел — стоит, улыбается, в одной руке барашек освежеванный, в другой — баклага.

— Ты куда это с палкой?

— Да барсук здесь… Я ему покажу!

— Стой! — схватил меня мулла за рукав. — Не надо! Это хозяин здешний, господин объездчик… Он каждую ночь пролезает в дыру, как домой к себе приходит… Дом-то, — говорит, — столько же его, сколько мой. Я ему каждый вечер молока оставляю и — вишь беда какая — забыл тебе сказать, чтобы ты отлил ему в миску молока. И он бы поел, и ты б из-за него страху не натерпелся!

Так и подмывало меня размахнуться да дать этому мулле по башке палкой, но я удержался.

— Ну, ладно, — говорю, — ладно, барсук — здешний хозяин, а вот откуда эта куча зерна взялась? — Растворяю дверь и показываю ему.

— Вай, вай, вай! — запричитал мулла. — Как же это приключилось?

— Это ты мне скажи, — говорю, — как? Вы ведь с барсуком хозяева этой медресе, будь она неладна! Ну, говори!

Мулла подошел к зерну, взял горсточку.

— Да ведь, — это говорит, — моя рожь! С пшеницей перемешанная!.. Вон они, зерна пшеничные.

— Где ты ее держишь, рожь эту?

— На чердаке!

Глянул я вверх; потолок дощатый, из сосновых досок, беленных известкой, а посередке дырочка небольшая, ну, мизинец просунуть. И тут только меня осенило: когда я ночью палил из нагана, не глядя, одна пуля пробила потолок, и рожь с чердака протекла в комнату, точно вода… Вот он, шорох-то, из-за которого я чуть не рехнулся.

Как разъяснилось все, такая на меня слабость напала, что как сел я у реки под ивами, так часа два или три сидел, с места не сходил. Тошнота подступать начала, во рту пересохло, горечь какая-то, нижняя губа треснула, и кровь потекла, точно из раны. Мулла испугался, как бы я не помер, водой меня побрызгал, полынной настойки дал, на углях шептал, пока я в себя не пришел. Но потом я еще месяц-полтора ходил как после самой что ни на есть тяжелой болезни. Одно время бредил, говорил во сне и уж думал, вовсе ума лишусь, но, слава тебе господи, все прошло и быльем поросло и одно только осталось — петухи. Петух для меня теперь — заместо господа бога. Потому я и держу их по десятку и никому не даю пальцем тронуть. Все мне чудится, что если переведутся петухи и некому будет кукарекать, ночь прогонять, то и заре никогда не загореться.