Люська с одной косичкой предложила:
— Я вас провожу, бабушка.
И довела её до дверей комнаты. Вернувшись, Люська сказала:
— А ей воду носить не помогали. А ей трудно носить.
— Не помогали! — с силой сказал Стёпа. — Чего сказала! Горохом в стекло! В дверь стучали!
— Ладно, что дрова помогли убрать, — сказала Люська с двумя косичками. — Я нашей бабушке двадцать шесть поленьев перенесла.
— Я только девять, — сказал Стёпа. — Зато там четыре тяжёлых были, и сучья на них. Каждое тяжёлое можно за два посчитать и тогда… тогда… — Стёпа высчитывал, — я тринадцать перенёс… если четыре тяжёлых за восемь посчитать, каждое за два.
— За два посчитать нельзя, — сказала Люська с двумя косичками. — Как же так: одно за два?
— Нельзя, — решительно сказала и другая Люська.
И Стёпе стало очень жалко, что нельзя посчитать одно за два.
Валет и Пушок
В то лето я проводил свой отпуск В Крыму, на восточном побережье. Небольшой залив с трёх сторон был окружён невысокими горами. В сырую погоду горы надвигались, казались ближе и грузнее, в ясную отдалялись и как бы становились светлее и легче. Дома, где жили отдыхающие, были разбросаны среди низкорослых деревьев, которые с трудом добывали соки в кремнистой земле. А столовая — светлое, всё в стекле здание — стояла на самом берегу моря, и его жизнь, проходившая то в рёве, то в тихом и ласковом прибое, вся была на виду у отдыхающих.
Ели здесь четыре раза в день, и всегда, когда отдыхающие выходили из столовой — утром ли, днём или вечером, — их встречали две собаки — Валет и Пушок.
Пушок — красавец, гладкая, выхоленная собака, с блестящей и плотно лежащей шерстью. Пушком его назвали, видимо, давно, когда он был ещё щенком.
Пушок так и льнёт к людям, он старается быть полезным им, не забывая и о себе.
На ночь он норовит пробраться в чью-нибудь комнату, а если не удаётся — остаётся на веранде и спит на диване, в углу.
Домой он не ходит.
Утром он встречает отдыхающих и идёт с ними в столовую. После с ними же увязывается на прогулку. Он бежит впереди, сворачивая то влево, то вправо, лает на собак и даже на коров. Он как бы расчищает дорогу людям, с которыми идёт. Делает он это усердно, шумно и эффектно. Как глашатай оповещает он всех о шествии: на крылечки выходит народ посмотреть на нашу процессию, из окон высовываются головы, куры бегут в подворотни или прячутся за заборы, мелкие собачонки убегают и лают из безопасного места.
Пушок спортивно подтянут, но отряхивается и вычёсывает блох здесь же, возле людей.
Если кто-нибудь из отдыхающих пускает его в комнату, он спит на коврике возле койки. Иногда он просыпается, потягивается, подходит к креслу, где сидит хозяин, становится на задние лапы, кладя передние на ручку кресел. На постель он посматривает с тоской и со значением: посмотрит на постель, а потом метнёт взгляд на хозяина: мол, недурно было бы мне… Но хозяин не разрешает — это видно по всему, и Пушок опять ложится на коврик возле постели.
Валет был совсем другим. Он не обладал ни стройностью, ни щеголеватостью гладкого Пушка и был из тех дворняг, которых зовут бездомными и на которых обычно валятся все шишки. Он был неуклюж, некрасив, одно ухо у него кровоточило, и вокруг ранки роились большие мухи с синеватыми крылышками. И даже шерсть у него была неопределённого цвета, какая-то бурая, местами грязно-коричневая.
Его съедали блохи, но врождённое чутьё подсказывало ему, что их нельзя вычёсывать там, где стоят люди, и он отбегал в сторону. Больше того — я сам это видел, иначе никому бы не поверил, — ему хорошо было знакомо чувство смущения, он мог смеяться.
Как-то мы отправились на прогулку по берегу. За нами увязался Валет. Он то шёл вместе со всеми, то забегал вперёд, то отставал. Он не выслуживался и не лаял, оповещая окрестности и всё живое, их населяющее, о нашем шествии по берегу моря.
Однажды, забежав вперёд, Валет, очевидно, не рассчитал, и мы стали свидетелями того, что ему не хотелось бы нам показывать. В этом месте трава была короткая и жёсткая, и он катался по ней, стараясь вычесать из шерсти блох, — блохи одолевали Валета. Валет слишком поздно нас заметил и, видно, почувствовал, что мы, люди, поняли, что он делает. Он постарался скрыть подлинные свои намерения и представить дело так, будто бы просто резвится и играет на траве.
Бедняга Валет! Я никогда раньше не видел его ни играющим, ни резвящимся. Да он, наверное, и не умел этого делать. Из притворства у него ничего не получилось. Он застеснялся, ему было стыдно, и радостный визг, который должен был бы скрыть истинное его занятие, получился у него чем-то вроде смеха. Услышав его, он разошёлся ещё больше, и, обессилев, как это часто бывает с людьми, от смеха, он уже не мог остановиться и катался по траве, всё время смущённо визжа и смеясь. Никогда в жизни я не видел и не слышал ничего подобного.